— Все хорошо, — сказал я громко маме. — Все хорошо! Давайте попьем чаю!
Вскоре мы сидели на кухне, пили чай с медом. Ложечку меда, оказывается, маме можно съесть, пост позволяет.
За окном сыпавшийся с утра лиловый дождь вдруг сменил цвет — это уже валил снег. Белый-белый снег. Даже в доме посветлело. И жить можно было дальше, не меняя замков. Их замену мать восприняла бы как крушение своей новой веры.
В Совете ветеранов честные люди... если вдруг она там обронила... А уж в церкви... и помыслить нельзя ни о чем плохом...
8
Так и живем — в тайном ожидании, не использует ли кто копии ключей.
Будем надеяться, что нет. Люди в церкви добрые и честные. А если кто-то в Совете ветеранов нашел и забросил в церковь — тоже хочется верить, что не использовал находку во зло. Воспитание старых людей все-таки было хорошим. Этот кто-то отнес не для того, чтобы мы успокоились и оставили старые замки, а потом бы к нам явился без нас нехороший человек. Отнес для того, чтобы мать думала — именно в храме ключи и пролежали.
А вот если мама на улице их выронила... но вряд ли кто с улицы понесет в церковь. Это если только Елизавета Васильевна, чтобы мама меньше волновалась. Что, дескать, с самого начала там, там лежали. Подруга у мамы — славный человек. Да и молодых племянников у нее нет, кто мог бы позариться...
Так что живем без страха.
С надеждой.
С открытыми для кого-то дверями.
Полная тишина
Кублановский Юрий Михайлович родился в Рыбинске в 1947 году. Окончил искусствоведческое отделение истфака МГУ. С 1982 по 1989 год находился в политической эмиграции в Западной Европе. Поэт, эссеист, критик и публицист. Живет в Переделкине.
* *
*
Говорил тебе “не гони волну” —
новый сленг повсюду входил в привычку
в ту, теперь глубокую старину.
…И оставили мы тебя одну
на погосте у чертиков на куличках.
Зимы с лабиринтами звездных троп.
Очажки-скопленья успенских свечек.
Твой лиловый в черных оборках гроб.
Твой окаменевший холодный лоб
и на нем лежащий бумажный венчик.
С замираньем сердца, хотя не трус,
я сейчас к нему приложился в храме.
Ничего не бойся, а я боюсь.
И зову тебя, как Антон Мисюсь,
по тропе катавший ее на раме.
Было время, видели вместе сны
и паломничали в конце весны
по усадьбам ближнего Подмосковья.
А твои глаза до сих пор ясны,
как свои закрою в зенит зимовья.
Вот дышу и чувствую, что не то,
что бывало, в воздухе разлито.
И хотя душа остается в теле,
не по возрасту уже тяпнуть сто
и начать базланить о беспределе.
…Как ты много помнила наизусть.
На погосте свежая глина пусть
замерзает — твердый гарант разлуки.
Ты ушла, а я не могу, сдаюсь,
умываю и поднимаю руки.
15.XII.2003.
* *
*
Смолоду самородки,
делали мы под мухой
за вечер две-три ходки
дальних за бормотухой.
И вавилоны тары
хотелось поджечь в морозы
на улицах Карла, Клары
или такой же Розы.
Минули годы, годы.
В моду вошли обноски.
Стали пасти народы
новые отморозки.
Кладбищ бескрайних дали —
там получают льготу
те, кто всю жизнь вставали
затемно на работу
и досыпали в тряских
выстуженных вагонах,
голосовые связки
оных не из луженых.
Мы отдохнем, я знаю,
никто меня не оспорит.
Вот и перечитаю
понову “Крошку Доррит”.
Запрусь я на все запоры,
никому не открою.
Мысленно разговоры
стану вести с тобою.
Прежний мой дух мятежный
уж не огнеопасен.
Если решишь, что снежный
я человек, согласен.
Сны
Зимою — впадиной каждой, полостью
пренебрегавшие до сих пор
льды заполняют едва ль не полностью
речные русла, объем озер.
Лишь луч, нащупавший прорубь черную
там, где излуки в снегах изгиб,
работу видит локомоторную
мускулатуры придонных рыб.
Россия! Прежде военнопленною
тебя считал я и как умел
всю убеленную, прикровенную
до горловых тебя спазм жалел.
И ныне тоже, как листья палые
иль щука снулая блеск блесны,
я вижу изредка запоздалые
неразличимые те же сны.
Портрет
Так и нету внятного ответа,
что такое стынь тоски вселенской.
И откуда вдруг источник света
в дальнем устье улицы губернской?
Это жизнь с ее подушным правом.
Это на год сделался взрослее
“Мальчик в красном” с воинским уставом
в костромской картинной галерее.
Объясняют нам на не богатом
языке, что уж не в первый раз мы
стали вдруг побочным результатом
выброса сверхраскаленной плазмы.
Если так — откуда сила духа
у совсем мальчишки офицера?
А еще: надежда — повитуха
и многоглаголанья, и веры?
И хотя, что вырастет безбожник,
каменщик ли вольный, может статься,
неизвестный крепостной художник
так и не решился догадаться,
мрак светлей — от вьюжного убранства,
от фосфоресцирующих терний,
от необозримого пространства
сопредельных с нашею губерний.
6.I.2004.
* *
*
…Когда их отнесло к фарватеру
за бакен с блёсткою межою,
погиб мой однокашник с батею
под шедшей в темноте баржою.
Ну вот тебе и порыбачили —
о утонувших, не отпетых
под мухой земляки судачили
тогда у волжских парапетов.
…Припоминая духовитую
с послевоенной юшкой миску,
жизнь склеенную и разбитую,
хотел бы я теперь в открытую
подать за их помин записку.
Но как их звали? Поздно спрашивать,
тех, кто их помнил, — не осталось,
а сам забыл. И сам — за старшего.
И небо к ночи разметалось.
Без заглавных и запятых
был у меня корешок писатель
сторожил топил
прочных гнезд не вил
и ворочал кипами в самиздате
а как пару выкурит сигарет
начинает гордиться спьяну
мол согласен тоже вернуть билет
горний — вдогон ивану
нам казалось минимум на сто лет
хватит здешней засвинцевелой дряни
интересно выдюжим или нет
балансируя кое-как на грани?
сам себе тогда указав на дверь