Ко мне он относился прекрасно. И я его любил. Он, например, позволял мне разрисовывать стены фломастером. Я с удовольствием расписал ему кухню. Впрочем, дядя и сам оставлял на стенах надписи. Одна из них гласила: “А в Музее Ленина вся шинель прострелена”. Не знаю, чьи это стихи. Может, дядины? Сам он писал стихи в маленьких самодельных тетрадках. У меня сохранилась одна, обклеенная бархатной цветной бумагой. Стихи в ней, прямо скажем, далеки от совершенства. Вот такое, например:
Думы о судьбах России
всуе тревожат меня...
И далее:
Думы о родины судьбах,
о негодяях и судьях...
Дядя открыл мне творческую часть жизни. Оказалось, что можно сочинять и быть абсолютно свободным и независимым. Дядя просто клеил тетрадки и плевал на чье-либо мнение. Зимой дядя толстел, а летом очень сильно худел. Он гулял босиком по своему району и занимался карате на берегу речки, которая протекала неподалеку. Карате — это было просто активное махание ногами и руками. Я с удовольствием бегал на речку вместе с ним. И вообще, мне нравилось жить у дяди. Он меня никогда не обижал.
Впрочем, был один случай, когда дяде давно не кололи лекарств, и он стал неуправляемым. Однажды он появился у нас дома, вращая глазами и неся какой-то бред. Затем он ушел, и я обнаружил, что он украл мой маленький кассетный магнитофон. Тогда я учился в восьмом классе, был уже почти взрослым и даже курил. Делать было нечего, я отправился вызволять свой магнитофон. Надо заметить, что вид тогда у меня был странный. За день до этого я позволил всему классу постричь себя. Буквально каждый брал ножницы и отстригал у меня по пряди. Я искренне надеялся, что после этого поступка меня в классе будут уважать. На самом деле все только посмеялись надо мной, и уважения мне эта акция не прибавила. Прическа на голове была жуткая. Короткие волосы топорщились, а длинные пряди свисали. Удивляюсь, как меня не остановил на улице милицейский патруль. Приехал я к дяде. Он долго не хотел меня впускать. В итоге приоткрыл дверь, и я, извернувшись, как-то в его квартиру забежал. Пока нашел магнитофон, пока затолкал его в сумку, дядя меня в квартире закрыл. Ладно бы входную дверь, так дядя запер еще дверь, ведущую в комнату. Страшно не было. Я пошатался по комнате, покурил, затем вышел на балкон. Седьмой этаж. Темное небо. Внизу по дороге с шелестом проезжали машины. Я перекинул лямку сумки, в которой лежал магнитофон, через голову. Еще немного постоял, а после стал перелезать на соседний балкон. Говорят, в такие моменты не стоит смотреть вниз. Я посмотрел. Ничего особенного не произошло. На соседнем балконе стояли велосипеды — детский и взрослый. Пришлось перелезать еще и через них. Оказавшись на чужом балконе, я заглянул в окно, ведущее в комнату. Соседи смотрели телевизор. Все чинно и прилично. Муж, жена, дочка и сын. Они как бы смотрели в мою сторону, только немного ниже — туда, где мерцал экран. Звука телепрограммы я не слышал. Постоял еще немного, собрался с силами и постучал в стекло. Соседи оторвались от экрана и уставились на меня. Для них это был шок. Я лично таких испуганных и удивленных взглядов больше в жизни не видел. Пришлось постучать еще раз, чтобы привести их в чувство. Глава семейства открыл мне балконную дверь. Теперь соседи меня узнали. Думаю, поначалу их сбила с толку моя дикая прическа. Сопровождаемый всеми членами семьи, я проследовал к выходу. Что сказать, они мне даже посочувствовали. Привыкли к выходкам моего дяди.
Мне кажется, после этого происшествия дядя стал сдавать. Какое-то время спустя он завел себе подружку. Тоже из сумасшедшего дома. Была она похожа на бывшую хиппушку — тихая, улыбчивая. Плела из бисера фенечки и даже небольшие картины. После свои поделки продавала. Дядя в ней души не чаял. Короче, они нашли друг друга.
Вдруг я узнаю, что у нее случился приступ душевной болезни. Она съела кучу каких-то таблеток и утонула в ванной. Жуть. Дяде, понятно, немедленно сделалось худо. Он попал в больницу. Пролежал там довольно долго и вышел, помню, в начале осени. Вышел другим человеком. Совсем уже сам не свой. Закончилось все печально. Дядя тоже отравился таблетками — теми самыми, которые в малых дозах делали его нормальным человеком. Самоубийство произошло летом. Мертвый дядя несколько суток пролежал в квартире. Обнаружили его соседи, к которым я в свое время перелез через балкон.
Дядю увезли в морг. Через неделю мы с матерью поехали прибраться в дядиной квартире. Помню, я внутрь не вошел, остался стоять у подъезда. Мать оказалась смелее. Она поднялась наверх и спустилась с матрасом, на котором умер дядя. Матрас весь был в грязно-ржавых пятнах. Мать бросила матрас на помойку, но тут же какие-то люди подхватили его и поволокли к себе домой.
— Стойте, на нем же человек умер!
Но людей эта информация не смутила. Им нужен был матрас.
Вообще-то я верю в Бога. Мне кажется, что Иисус Христос реально существовал. Иначе чем объяснить слезы, которые сами собой наворачиваются в церкви? Или благоухание, исходящее от святых мощей в Сергиевом Посаде? Бог есть. Только не вполне понятно, что он этими неожиданными смертями хочет сказать.
Я, Ковров и Баранов в тот вечер перед поездкой на дискотеку в Клин не говорили о Боге. Мы вспоминали, как нас предали девицы в трудовом лагере. Точнее, мы с Ковровым вспоминали, а Баранов с интересом слушал. В то лето Баранов с нами в трудовой лагерь не ездил. Он был на съемках. А мы провели целый месяц в деревянных домиках под Николаевом. Там было жарко, весело и заставляли собирать водянистые огурцы размером в полруки. Жили по трое в комнате. В шесть часов утра педагог Н. Н. – тот, о котором я уже рассказывал, — ставил перед корпусами колонку размером с платяной шкаф и включал “Deep Purple” “Highway Stars”. Просыпались под хард-рок. Продирали глаза, тащились в столовую. Ели холодную жареную рыбу, которую давали три раза в день, и выдвигались на поле. Не помню, сколько следовало набрать огурцов за смену, помню только, что никто из нас нормы этой за все наше пребывание не выполнил. Вместо того, чтобы вкалывать, согнувшись в три погибели, сидели между грядками, ржали как лошади, бросались огурцами. После возвращались в трудовой лагерь, и начиналась веселая жизнь. Мы играли в группе. К колонке перед корпусами подтаскивалась остальная аппаратура. Ковров был соло-гитаристом. Педагог Н. Н. запрещал ему вставать. Он заставлял его играть сидя. Для Коврова это были адские мучения. Ему хотелось вскочить и, как Блэкмор, тряхнуть шевелюрой и грифом. Но педагог Н. Н. не давал ему разойтись. Мне, кстати, всегда казалось, что стоя Ковров играет гораздо лучше. Ганеев играл на барабанах.
Я, Ганеев и Ковров в трудовом лагере жили в одной комнате. Как и все мы, Ганеев был странным человеком. Добрым и злым одновременно. Добрым он был от природы, а злость и желчность, как я теперь понимаю, были реакцией на поведение отца. Папаша Ганеева ежедневно учил сына тому, каким должен быть настоящий мужик. Настоящий мужик должен уметь все делать своими руками, почти всегда молчать, выпятив тяжелую челюсть, хамить в ответ на любое обращение. Короче говоря, настоящий мужик должен быть полным уродом. Ганеев, слава Богу, не до конца следовал указаниям папочки. С Ганеевым можно было договориться, хотя мы часто ссорились. Вернее, он на меня наезжал, а я потом перед ним извинялся. Иначе он бы устроил мне бойкот. А бойкоты я не выношу. Лучше уж по морде получить.
Вместе с нами в группе участвовали две девицы. Брюнетка с большим бюстом и блондинка, истеричная и худая. Девицы пели. Вокал был не ахти какой, но их участие придавало группе некоторый шарм. Деревенским нравилось. После работы на поле и музыкальной репетиции мы впятером развлекались. Сиречь курили дешевые украинские сигареты и пили вино. Если, конечно, нам удавалось вино купить. Дружба наша была крепкой. По ночам девицы приходили к нам в комнату. Брюнетка забиралась в кровать к Ганееву, а блондинка — к Коврову. Пары целовались и внимательно исследовали друг друга. А я лежал в кровати возле окна и отпускал остроумные замечания. Больше мне ничего делать не оставалось.