Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Внутренняя динамика Асы-Гешла на протяжении его варшавской жизни сопровождается переодеванием и стрижкой, что скрупулезно Зингером фиксируется: приехав в Варшаву с пейсами, в бархатной кипе и лапсердаке, теперь он превратился в нееврея (внешне). Все-таки “кипа” — просчет переводчика, “христианизированный” иврит: у Зингера (на идише) наверняка значилась “ермолка”. Аса-Гешл обыкновенно гладко выбрит, но стоит ему неделю не побриться, как лицо его утрачивает благоприобретенный европеизм и становится вполне хасидским.

Все трое в этом эпизоде выглядят точно так же, как поляки их социальной ниши. Два слова о спутнице Асы-Гешла Барбаре. Ее отец проделал путь из раввинов в пасторы, Барбара, специалистка по французской литературе, училась в Швейцарии, слушала лекции Бергсона, порвала с христианством, а ведь как была в детстве набожна, о монашестве вздыхала, это евангелистка-то, стала коммунисткой, инвективы в адрес троцкистов совсем не кажутся излишними — метаморфозы, приводящие на память федоровское “Проклятие”. Правда, Евгений Федоров написал свою повесть много позже Зингера и вряд ли вообще знал о его романе.

Герц Яновер, обнимая Асу-Гешла, приветствует его библейской цитатой. Библейский текст в обыденной речи людей, прошедших в детстве через хедер, не говоря уже о людях с лучшим еврейским образованием, — характерен для ортодоксальной субкультуры с ее развитой устной традицией. Вспомним хотя бы Тевье, человека не шибко ученого, тем не менее цитата, порой иронически переосмысленная, — естественный и постоянный компонент его разговоров и размышлений, всегда на кончике языка; в основе его восприятия мира — возведение многообразия жизни к архетипам Торы.

Конечно, Герц Яновер и Аса-Гешл — люди совсем иного мира, однако, хорошо когда-то наученные, при случае и они с легкостью достают подобающую цитату из памяти, с легкостью опознают ее, автоматически реконструируя контекст, из которого она изъята. В тяжелый момент, в минуту беды и растерянности, им естественно обратиться к архаическому. Вот и Аса-Гешл: незадолго до встречи с Герцем Яновером он узнает о гибели во время бомбежки жены, и в сознании у него непроизвольно всплывает строка псалма: “Я встретил тесноту и скорбь”.

Герц Яновер одевается как гой, выглядит (для ортодоксального глаза) как гой, что и подчеркивает Зингер, живет как гой и вдруг говорит как еврей: руки Исава, голос Иакова.

Приветствие Герца Яновера — слова умирающего Иакова, к которому Иосиф приводит своих детей для благословения. Герц Яновер, помещая встречу с другом в библейский контекст (естественный ход сознания, прошедшего еврейскую выучку), интерпретирует ее символически с острой инверсией смысла. Интеллектуал Герц Яновер — в каком-то смысле духовный отец Асы-Гешла: он был из тех, кто повлиял на молодого провинциала, явившегося четверть века назад в Варшаву. Иаков благословляет перед смертью своего сына, сыновей своего сына, а через них — будущие поколения еврейского народа, потомство, неисчислимое, как песок морской, — главное богатство и благословение самого Иакова, награда, данная ему свыше. Перед лицом близкой смерти Иаков благословляет жизнь.

Но Герц Яновер бездетен. У Асы-Гешла двое детей от разных женщин, дети зачаты против его воли, он не хотел их, он не живет с ними, он не считает детей благословением, он не хочет плодить бессмысленные страдальческие жизни, в каком-то смысле он и при детях бездетен. Иаков видит не только приближающуюся смерть, но и преодолевающую ее историческую перспективу. То же самое видит благословляемый им Иосиф. Но герои Зингера (во всяком случае, эти двое) видят только смерть: и личную, и историческую.

В оригинале библейские цитаты даны, естественно, на иврите — так, как герои романа только и могли запомнить в детстве и процитировать. Роман в идишской редакции двуязычен (что вообще характерно для литературы на идише), и это создает эстетический эффект, пропадающий в английской версии и соответственно в русском переводе, сделанном с английского.

Зингер не слишком-то щедр на цвета: они возникают редко. Картинка последнего фрагмента-кадра романа — черно-белая, и это достаточно характерно. Тем сильней бросается в глаза желтый цвет носового платка Герца Яновера. Этот платок не единственный в романе, платков хватает, но автору и в голову не приходит сообщать об их цвете — нужды нет. Желтый — цвет маркирующей евреев нашивки, о которой знает автор, но не знают его персонажи, предвестье будущего ужаса, цвет Катастрофы. Еще до того, как звучит слово “смерть”, возникает ее цветовой образ.

В непосредственно предшествующих сценах изображение так же строго выдержано в черно-белом и точно так же единственный выделенный цвет — желтый. Попавшая под бомбежку Барбара видит поднимающиеся к небу “клубы желтого дыма” и окутывающие город “ядовито-желтые испарения”. Аса-Гешл, который находится в это время у своих родственников, обращает внимание на лежащий повсюду “толстый слой желтой пыли” — от бомбежки осыпалась штукатурка. Пока этот окрашивающий город цвет адресован всем и никому лично; затем он персонализируется.

Аса-Гешл идет к сестре. “Сестра бросилась к нему: парик съехал набок”. Замужние ортодоксальные женщины носят парик. Поскольку это норма, парик редко когда замечается Зингером и его героями. О нем говорится — и здесь, и в других случаях, — когда он позволяет обратить внимание на нечто другое: “съехал набок” здесь признак волнения и внутреннего (а не только внешнего) непорядка. Кроме парика Асе-Гешлу бросается в глаза цвет лица сестры: “Лицо желтое, точно у нее желтуха”.

Казалось бы, во всех этих ситуациях желтый цвет реалистически мотивирован и обусловлен. Но это было бы так только в том случае, если бы он занимал свое место в цветовой палитре — в отсутствие других цветов он становится тягостно назойлив, его изобразительный вес резко возрастает, тем более в финале, где все завершается желтым цветом носового платка, и по форме приближающегося к нашивке, которую в скором времени нашьют на свою одежду герои романа, — внятный эвфемизм смерти.

Когда мы (читатели) встречаем Герца Яновера, он “как видно <…> кого-то ждал”. Далее он объясняет: врач должен прийти. Но он ждет не только врача: за ситуативным, бытовым ожиданием скрыто, как выясняется, более фундаментальное. Вынув свой желтый носовой платок, он говорит по-польски:

“ — Мессия грядет.

Аса-Гешл с изумлением посмотрел на него:

— Что ты хочешь этим сказать?”

Чему изумляется Аса-Гешл? Сколько уж он за свою жизнь наслушался разговоров о грядущем Мессии! С какой стати это может изумить? Это же клише, банальность. Вот только что был у сестры, чей сбившийся парик и желтое лицо продолжают стоять у нас перед глазами, и ее муж, хасид Менаше-Довид, тоже говорил о Мессии, и это не вызвало у героя ни малейшего интереса. Дело в том, что о Мессии в таком ключе может говорить кто угодно — только не Герц Яновер. Мессия — для собеседников мифологический персонаж мифологического сознания, эмблема виртуального мира, из которого оба ушли безвозвратно.

В самом начале романа, на второй день своего пребывания в Варшаве, Аса-Гешл попадает как раз сюда — на границу Свентоерской и Сада Красиньских, причем в разговоре мельком упоминается Мессия. Симметрия, эффект dбejа vue, но какой контраст! Гина, возлюбленная Герца Яновера, дочь раввина, порвавшая с прошлой жизнью и далеко зашедшая на пути эмансипации, восклицает, обращаясь к тогдашнему спутнику Асы-Гешла: “Смотрите-ка, кто к нам пожаловал! <…> Легок на помине. Жаль, что мы не говорили о Мессии, а то бы явился и он!” Упоминание Мессии возможно только так: в шутку, легкомысленно, это всего лишь фигура речи — между тем Герц Яновер говорит с глубокой серьезностью. Этим и вызвано изумление Асы-Гешла. Герц Яновер отвечает ему ошеломляющей максимой, отнюдь не снимающей вопроса, ответ на который остается за пределами романа:

73
{"b":"314869","o":1}