Вот и снежку намело. Поутру выхожу,
Скрипнув засовом, на снег из церковных ворот,
Воздухом, как уж давно не дышалось, дышу —
И ничего не загадываю наперед.
Ничего не загадывать наперед в тех обстоятельствах и впрямь было нелишне. Разрешение на выезд Сопровский и Полетаева не получили, пополнив ряды так называемых отказников.
Мне кажется, Сопровский внутренне был рад этому [8] . А через пару лет в стране начались перемены, и вопрос об эмиграции отпал сам собой.
Говоря о развитости неофициальной культуры к 1980-м годам, об обретении ею «позиции силы», мы имеем в виду не только поэзию. Речь идет вообще об искусстве, а также о философии — философии искусства в первую очередь. Советская литература, даже самая леволиберальная и самая талантливая, отличалась счастливой невинностью в этих вопросах, заведомо обрекая себя на мировоззренческую, а стало быть, и художественную вторичность. Группа «Московское время», не издавая манифестов, горячо обсуждала теорию поэзии на своих семинарах. Тон, судя по всему, задавал Сопровский [9] . Разумеется, теория понималась в «Московском времени» не структуралистски, не как теория стиха, а как философия поэзии. Главная опора — литературно-критическая эссеистика самих поэтов, от Пушкина до Пастернака и Мандельштама. Сопровский пошел дальше других по этому пути и углубился собственно в философию — хотя и в тех же эстетических целях.
Основная его философско-эстетическая работа — трактат «О Книге Иова». Этот трактат — один из важнейших, программных текстов неофициальной культуры, яркое свидетельство обретения этой культурой «позиции силы», столь важной для Сопровского.
Сопровский говорит о «Книге Иова» как о «творческой теодицее». Но и сам трактат Сопровского — это, если можно так выразиться, «теодицея творчества», поэзии, возвращающая творчеству вообще и художественному творчеству в частности его изначальный, первородный смысл, искаженный «духом разумения», тысячелетиями рационального познания и веками секуляризации, а самое главное (что, очевидно, и послужило исходным импульсом для этой работы) — прочно забытый, затоптанный советской литературой. «Вся Книга Иова есть творческое доказательство бытия Бога», — говорит Сопровский. Весь трактат Сопровского есть доказательство того, что творчество, поэзия — основа и вершина человеческого бытия.
«Обратиться к разговору о поэзии в Библии, вернуться к поэзии Библии — значит разорвать и отбросить <…> хитроумно сплетавшуюся тысячелетиями диалектическую цепь <…> отчуждений и расчленений, которая тянется за современным представлением о поэзии, — пишет Сопровский. — Иначе говорить о поэзии в Библии — чревато недоразумениями. Эстет-атеист обнаружил бы в Библии „только” поэзию, и он рукоплескал бы такой поэзии. Богослов-рационалист на тех же основаниях вовсе отказался бы говорить о поэзии в Библии. Однако поэзия Библии — не „только” поэзия. Она не украшение, не иллюстрация мысли, не иносказание. В ее образах, которым отвлеченное обобщение противопоказано, уже выражено то, что имеют сообщить нам богодухновенные авторы. Речь идет не о вымысле, не о фантазии в противовес „научности” — но о творчестве в противовес небытию».
Что отличает человека от животного? Разум? Ну уж нет! Творчество, творческое начало — вот что позволило человеку выделиться в природе, не быть скотом (хотя бы иногда). Человек сотворен Создателем по своему «образу и подобию». И только в той степени, в какой человек является творцом, он подобен Создателю, он является человеком. Разумеется, в позиции Сопровского нет никакого эстетизма. Это ведь «дух разумения», покушающийся в «бессильной ярости» на саму жизнь, загнал творчество в художественную резервацию. Не будет большим преувеличением сказать, что человек по своей сути — существо поэтическое . Просто поэзия — не только художество, «прекрасный вымысел», «не украшение, не иллюстрация». Да и настоящая художественность — тоже вовсе не «украшение и иллюстрация». Поэзия, творчество — это и есть человеческое бытие, то, что противостоит небытию.
Сопровский выделяет две «основные составляющие творчества в его первоначальном смысле» (то есть в смысле сотворения мира): красота и мощь. Красоту и мощь мироздания являет Иову речь Господа из бури. Причащение «творческой красоте и мощи Божьего мира» возрождает Иова для новой жизни. В способности увидеть красоту и мощь мироздания и восхититься увиденным — творческий источник человеческой жизни и, разумеется, поэзии — как высшего рода деятельного бытия. «Человеку дано благодарить Творца за Творение — а не доставлять лишь, как скот, пользу себе самому, — пишет Сопровский. — Возможность эта, возможность б е с к о р ы с т н о й б л а-
г о д а р н о с т и, прежде и прямее всего осуществляется именно в творчестве». И далее: «...сам творческий миг, беспочвенный восторг захлестывает человека, намекая на то, что черпать ему дано все из того же единого первоисточника — иначе же он бессилен что-либо создать. Бескорыстная благодарность остается сердцевиной творческого акта».
Только поэзия способна по-настоящему увидеть и передать красоту и мощь мироздания в их неразрывном единстве, поэтому поэзия необходимо присутствует во всех родах деятельного бытия человека (необязательно связанных с искусством). Ну а если говорить собственно о поэзии, о стихах, то это ее прямая обязанность, единственное назначение. Только такая поэзия интересует Сопровского — поэзия, черпающая из «единого первоисточника», способная увидеть и воплотить красоту и мощь всего мироздания, только такая поэзия имеет право называться поэзией.
В поэзии «духу разумения» делать нечего. Рациональному понятию Сопровский решительно предпочитает образ. Последовательно проводимая им радикальная критика рационализма, опирающаяся на Шестова и, на иной взгляд, порой слишком горячая, несправедливая, в тот момент — повсеместного «торжества разума», в том числе одного из его блестящих достижений, единственно верного марксистко-ленинского учения, была жизненно необходима, да и сегодня крайне актуальна. Ведь, беря на вооружение шестовское противопоставление Афин и Иерусалима, рациональной и религиозной философии, Сопровский категорически отказывается и от иррациональной модернистски-декадентской апологии «бунта Иова». «Богобоязненность Иова не была „нравственностью”, как его дерзание не есть декадентский „бунт”, — подчеркивает поэт. — Нравственность — беспочвенная, общеобязательная для всех — безлична. Бунт безбожен. Страх же Иова, как и его дерзание, есть интимное отношение к личному Богу».
К декадентам и их бунтам у Сопровского особый счет. Это ведь они, декаденты, «своей „демонической” безответственностью не только уродовали собственную, Богом им дарованную жизнь, — но и способствовали сгущению той атмосферы духовного беспорядка, в какой и пришлось тогда решаться судьбе России». То есть способствовали катастрофе, падению в пропасть насилия, краху старой, настоящей культуры и нагромождению многих слоев удушающей «антикультуры», из-под которых пришлось выбираться не один десяток лет. Кстати, это ведь о тех же самых демонических демиургах и в том же тоне в свое время говорил и столь далекий Сопровскому поэт, как Всеволод Некрасов [10] : «Не сотворять — творцы вон чего натворили». Казалось бы, история ХХ века послужит надежной прививкой от вопиющей безответственности, однако не прошло и тридцати лет, как мы в изобилии наблюдаем в нашей художественной жизни те же «бунты», разве что только все более и более неприглядные.
Понятно, что Сопровский в результате приходит к некоей собственной версии экзистенциальной религиозной философии. Но нужна ему она главным образом в качестве философии поэзии, ради разговора о современной поэзии затевался столь обстоятельный разбор древней библейской притчи.