Дважды два, положим, девять —
А не двадцать пять.
Ничего не стоит делать,
Разве только ждать
И надеяться, как Монте-
Кристо говорил, —
Вглядываясь в горизонты
Писем да могил.
<…>
Знать, не к месту жизнь очнулась
От небытия…
Детство. Отрочество. Юность.
Молодость моя.
И не торжественный Мандельштам, а цепенеющий перед разверзающимися в быте ледяными провалами небытия Ходасевич вспоминается с его «Бог знает что себе бормочешь, ища пенсне или ключи»:
«Я еду, еду, — пел поэт на лире,—
А как наеду — не спущу».
Что все хожу я по пустой квартире?
Я спички, кажется, ищу.
К кому я обращаюсь, я не знаю,
А хоть и знаю — не скажу.
Я просто так навстречу Первомаю
От одиночества твержу.
Потеряны очки — не стало зренья —
И лишь расплывчатым пятном
Береза в рост хрущевского строенья
Зазеленеет под окном.
Металися смущенные народы —
А я все тот же, хоть убей,
Знаток весенних перемен погоды,
Похолоданий и дождей.
Раньше были все больше песни, теперь случаются и песенки:
Спой мне песенку, что ли,— а лучше
Помолчим ни о чем — ни о чем.
Облака собираются в тучи.
Дальний выхлоп — а может, и гром.
Ничего, что нам плохо живется.
Хорошо, что живется пока.
Будто ангельские полководцы,
Светлым строем летят облака.
Демократы со следственным стажем
Нас еще позовут на допрос.
Где мы были — понятно, не скажем.
А что делали — то и сбылось.
И по-моему, эти песенки — среди вершин лирики Сопровского.
В 1980-е годы, пожалуй, уже можно было говорить об обретении новейшей русской поэзией «жизненно-культурной позиции силы» — не в последнюю очередь вследствие поэтической работы группы «Московское время», но и благодаря другим поэтам того же поколения, а также поэтам 1960-х годов — вообще всей неофициальной, неподцензурной поэзии, развитой культуры сам- и тамиздата. В том же письме Цветкову Сопровский крайне нелестно отзывается о впервые прочитанных им в антологии «Аполлон-77» поэтах-конкретистах, предшественниках концептуализма. Нетрудно представить, насколько чужд был такому традиционалисту, как Сопровский, конкретистский и концептуалистский подход к поэзии. Но к 1980 году единое пространство неофициальной культуры сложилось окончательно, и сложилось оно именно между двумя этими полюсами — условно говоря, постакмеистским и концептуалистским [6] . Причем получилось так не только из-за отсутствия выбора, альтернативы, а из-за того, что эти авторы занимались одним делом — поэзией (официальные авторы большей частью явно занимались чем-то другим). Нашлись и точки пересечения (не говоря уже об очевидно общей почве), случались и взаимовлияния. Конечно, объяснять блестящую в своем роде «Оду на взятие Сент-Джорджеса» прямым влиянием на Сопровского концептуализма было бы опрометчиво, но и проводить ее по ведомству шуточной, пародийной поэзии не стоит [7] . Это яркое художественное высказывание на современном художественном языке, причем актуальное по сей день, поскольку почему-то не всем еще очевидна равная нелепость и неприглядность как истового антиамериканизма, так и столь же истового американского патриотизма в российских гражданах:
Горит рассвет над Потомаком.
Под звездно-полосатым флагом
Макдонольда победный флот
Летит, как коршун над оврагом,
Как рыба хищная, плывет —
И се! марксизма пал оплот.
И над Карибскою волной
Под манзанитою зеленой
Грозят Гаване обреченной
Сыны державы мировой:
И ты, Макфарлейн молодой,
И ты, Уайнбергер непреклонный!
Кого же я средь дикой пьянки
Пою, вскочив из-за стола?
Кто, ополчась на силы зла,
Кремлевские отбросит танки?
В ком честь еще не умерла?
Чьи баснословные дела
Вовек не позабудут янки?
Калифорнийского орла!
Новый сквозной мотив стихов Сопровского первой половины 1980-х — ожидание предстоящего отъезда, эмиграции и, соответственно, прощание с родиной. Мотив, знакомый и другим авторам неофициальной литературы («опять вплотную об отъезде» — Михаил Айзенберг). Третья волна эмиграции на самом пике, многие вокруг уезжают, практически перед каждым рано или поздно возникает вопрос: уезжать или оставаться? Цветков и Кенжеев — давно за границей, Сопровский изгнан из университета, давление КГБ усиливается, перспективы самые мрачные, и Сопровский с женой, поэтом Татьяной Полетаевой, решают: уезжать. Подают документы в ОВИР. Процесс долгий, бюрократический, требуются все новые бумажки, отъезд постоянно откладывается. Прощание затягивается и звучит в стихах.
У стихотворного цикла, давшего название последней книге Сопровского «Признание в любви», есть подзаголовок: «Начало прощания». И хотя речь идет о Ленинграде-Петербурге, это начало прощания со всей родиной:
Белесые сумерки в Летнем саду.
Навеки в груди колотье.
Сюда со страной я прощаться приду,
К державным останкам ее.
Бывшая имперская столица — «державные останки» той страны, в которой жили «прежние люди». Поэт прощается с той страной — с русской культурой, она-то и есть родина. И это очень мучительно.
Поэта, с одной стороны, преследуют «сны мои про волю налегке», видения «европейского карнавала», на котором «нам будет весело», «а мне из-под спуда и гнета / Все снится лишь — рев самолета», с другой — мучают сомнения:
Что с нами будет теперь: настоящая жизнь —
Или гнилой полусвет пересыльной тюрьмы?
Или тюрьма-то и есть настоящая жизнь?
Поэт и жаждет предстоящего отъезда, и ужасается ему. Он заранее страдает от ностальгии, готовится к ней, торопя неизбежное. Его венок сонетов, обращенный к Кенжееву, так и называется: «Тоска по ностальгии». Насколько оправданна «надежда жить и объясниться / По чести с племенем чужим»?
«А есть ли там о чем вещать и петь, / Или: твоя пора — мели, Емеля»? Стоит ли «дар свободы» «чужой земли под ногами»?У поэта нет ответов на эти вопросы. Твердо знает он только одно:
На краю лефортовского провала
И вблизи таможен моей отчизны
Я ни в чем не раскаиваюсь нимало,
Повторил бы пройденное, случись мне, —
Лишь бы речка времени намывала
Золотой песок бестолковой жизни.
Но родина заставляет снова и снова находить слова для «признания в любви», и даже «сумасшедшая страна» вызывает смешанные чувства. Все же это не «черная равнина» 1918 года, к которой отсылает эпиграф одноименного цикла (из очерка В. Муравьева, опубликованного в сборнике «Из глубины»), не так все безнадежно, как полвека назад: «Светятся все же в окошке у каждой семьи / Слабой надеждой — огни на московском ветру». Покидая — скорее всего безвозвратно — отчизну, поэт просит только об одном: «Вот наша родина. Господи, будь же Ты с ней — / С этими путаными, окаянными и / Втянутыми в безнадежную эту игру» соотечественниками. И перед отъездом никак не может надышаться воздухом родины: