Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Его концептуальные ресурсы

Лежали на ладони предо мной.

Любимые идеи повторялись,

Как и противоречья между ними,

За разом раз, что только подтверждало

Единство поэтического ego

И полную его амбивалентность —

Два пропуска для входа на Парнас.

Ни сам он, ни его интервьюеры

Нескладицы в упор не замечали.

Один нашелся, правда, шибко умный, —

Он нажимал на слабые места,

Умело в угол загонял поэта,

И хоть ему не удалось пробить

Словесную броню высокомерья —

Знак цельности поэтовой души,

Но на бумаге это ясно видно

Тому, кто хочет видеть.

                            Было также

Там интервью какой-то юной леди,

Где для дедукций места не нашлось,

Ниже индукций, только для седукций,

Сиречь для соблазнений. Незаметно

Он даме начал подпускать амура, —

Ее, наверно, был готов он сразу

И съесть, и выпить, и поцеловать,

Но речь завел издалека — с того, что

Кота, дремавшего уютно в кресле,

Для смеха разбудить ей предложил.

Беседа их журчала все интимней,

Читать все интересней становилось,

Чем кончится, предугадать хотелось, —

Всем интервью то было интервью!

Интрига развивалась как по нотам,

Поэт был упоительно любезен,

Как ни с одним другим из вопрошавших,

И, верится, любезен не вотще.

Но от сюжета этой гривуазной

Истории, заманчивой донельзя,

Хоть и традиционно глуповатой,

К материям пора высоколобым

Вернуться — к несуразице суждений,

При чтенье медленном заметной глазу

В открытой, честной дискурсивной прозе,

Но и не посторонней для стихов,

Где тот же хаос прочно зарифмован,

Заантитежен, заанжамбеманен,

Задрапирован в ворох перифразов,

Непроницаем в кеннингов кольчуге

И панцирем иронии одет.

Как быть с заявкой на метафизичность

Великого маэстро, недоучки,

Профессора, софиста, нобеляра?

Склониться ли пред новым Кьеркегором

Безропотно, пойти ли вслед за ним,

А встретив в тексте имя Парменида

И апорий привычно убоявшись,

Бросаться ль к философским словарям?

Тревожиться, я думаю, не надо.

Пусть словари стоят себе на полках:

Беда, как выражался баснописец,

Еще не так большой руки, понеже

Стихи, и проза, и кинематограф,

И музыка, и живопись, и танец —

Не языки для выраженья истин

Научных или даже философских,

Что не мешает в пьесе иль романе

Писателю создать правдивый образ

Философа, ученого, хирурга,

Которого в кино или на сцене

Актер нам убедительно сыграет,

В делах его не смысля ни черта.

Мы поняли давно, что на картинке

Не кошка ловит мышь, а образ кошки

Изображен ловящим образ мышки,

Так надо ли смущаться тем, что имидж

Поэта предстает произносящим

Внушительно звучащий симулякр

Чего-то трансцендентного, а образ

Читателя себя воспринимает

Перенесенным в образ Зазеркалья,

Ширяет там за образом поэта

И, как всегда, обманываться рад?!

А что стихи лишь как бы умноваты,

Так это ценный шаг вперед и выше, —

Без шуток, право, господи прости.

Эпитафия шестидесятникам

Новый Мир ( № 2 2010) - TAG__img_t_gif271543

 

Когда человек умирает, /Изменяются его портреты», — писала Ахматова.

Тексты — в особенности если они написаны перед смертью — изменяются тоже.

«Таинственная страсть» оказалась последним романом Василия Аксенова, законченным незадолго до того, как ему не дали умереть — легкой и красивой смертью, прямо за рулем автомобиля, так органично завершившей бы джазовую композицию его жизни внезапной высокой пронзительной минорной нотой. Но смерть все равно пришла, отодвинутая на полтора года мучительной пыткой пребывания живого мозга в неподвижном теле. И кончина писателя, конечно, бросает обратный отсвет на полумемуарную книгу, которая теперь читается как прощание с поколением, с друзьями, с жизнью. Недаром завершается она сценой похорон главного, по сути, героя, Роберта Эра — в котором без труда узнается Роберт Рождественский, любовно романтизированный автором.

Я никогда не любила ни поэзию, ни песни Рождественского: все эти маршевые ритмы и государственный оптимизм обласканного властью поэта, все эти пляшущие свадьбы и оживших к юбилею победы солдат, профанное воплощение терзающей подсознание нации боли. Евтушенко как-то остроумно назвал молодого Рождественского «барабанщиком джаза ЦК ВЛКСМ» (не будем разбираться, ему ли давать такие прозвища). Но вот в финале книги тот же Евтушенко под маской Яна Тушинского с «безупречным тактом и подлинной глубочайшей грустью» читает у гроба Роберта Эр его стихи, закрыв свое лицо длинными ладонями:

 

Тот край, где я нехотя скроюсь, отсюда не виден.

Простите меня, если я хоть кого-то обидел!

Целую глаза ваши.

Тихо молю о пощаде.

Мои дорогие.

Мои золотые.

Прощайте!..

 

И я не хочу даже думать над тем, хороши эти стихи или нет, я только чувствую пронзительность прощальных строк Рождественского и глубину боли, владеющей автором романа, поместившим самого себя в толпу около заваленного цветами гроба.

Он странно выглядит среди «гвардейцев развалившейся Империи», привыкших считать Роберта Эра «одним из основных преторианцев» и не понимающих, что общего может быть у поэта, занявшего самые престижные чиновно-писательские посты, лауреата всевозможных государственных премий, кавалера всевозможных советских орденов и у прозаика-антисоветчика, шумно лишенного гражданства СССР, которому лишь недавно позволено было навестить родину.

Что общего — ответом на это и стал последний роман Аксенова.

Кажется естественным вопрос: зачем Аксенову писать роман о шестидесятниках, когда почти все его романы — о них? Когда уже написан кровью, обидой, болью и ненавистью «Ожог», когда оплаканы надежды и иллюзии поколения в «Острове Крым»?

В прессе, посвященной публикации последней книги Аксенова, ее часто называют мемуарной. Вообще, мемуаров от Аксенова ждут давно. Когда в 2001 году я писала рецензию на роман «Кесарево свечение», я иронизировала по поводу журналиста, неосторожно сообщившего, что Аксенов «выпустил свою вариацию на тему катаевского „Алмазного венца”»: так можно было написать, только взяв с потолка сведения об этом романе, где правит бал самый неправдоподобный вымысел... Другое дело, что интервьюеры нередко задавали Аксенову вопрос, не собирается ли он писать мемуары. Аксенов отвечал уклончиво, а в «Кесаревом свечении» даже промелькнул герой, который укоряет автора, пересказывая суждение критика Говновозова: «Ваксино все хорохорится, делает вид, что не исписался. От него совсем другого типа ждут, если вообще ждут чего-то... Ну, мемуаров, признаний, типа художественной капитуляции, это ценится».

Тогда я посмеялась над журналистом, попавшим пальцем в небо. А вот теперь выходит, что он оказался вроде как провидцем, да и критик Говновозов не подкачал: мы дождались от Аксенова чего-то вроде «мемуаров и признаний», да, пожалуй, и художественной капитуляции. Фирменный аксеновский стиль, предмет восхищения и насмешек, избыточность вымысла, театральности, гротеска, абсурда сменяются почти традиционным повествованием, сдобренным лишь легкой дозой иронии.

60
{"b":"314857","o":1}