Наступило молчание. За окнами наступала ночь, постепенно вторгаясь в комнату, крашеные балки которой были погружены в темноту. Единственным источником света был пылающий в камине огонь, на фоне которого выделялся темный силуэт Катрин. Сен-Реми отступил назад, в тень. У него было ощущение, что между ним и этой необыкновенной женщиной только что прошел призрак, сам же он никогда не мог подойти к ней совсем близко. Он не забывал поединка у стен Арраса и рыцаря в королевских доспехах, который почти до сумасшествия взволновал эту холодную женщину. Он пробормотал:
— Я понимаю. Значит, это он? И после всех этих лет вам не удалось забыть Мон…
— Тес! — прервала его Катрин. — Я не хочу слышать его имени.
Она дрожала, как лист, и в ее огромных фиалковых глазах было такое горе, что Сен — Реми почувствовал жалость.
— Извините, — пробормотала Катрин. — Я взволнована… Мой друг, вы бы лучше оставили сейчас меня одну.
Вы говорите мне о любви, а все, что я могу сказать, это вздор… вскоре приходите снова…
Она протянула холодную руку, которую молодой человек на мгновение поднес к губам. Он казался столь встревоженным и обеспокоенным, что Катрин нежно улыбнулась ему, тронутая тем, что этот праздный, беззаботный молодой человек может искренне страдать из-за нее.
— Приходите как-нибудь, когда я не буду так взволнована, — сказала она. — Я даже позволю вам снова сказать, что вы меня любите.
— И сделать вам предложение?
— Почему бы и нет?.. Если вы не против того, чтобы вам отказали. Доброй ночи, мой друг.
Когда Сен-Реми ушел, Катрин издала вздох облегчения. Наконец она была одна! Темнота, заполнившая большую комнату, действовала успокаивающе. Катрин любила сумерки. Она подошла к одному из высоких стрельчатых окон и толкнула раму с цветными стеклами, носившими принятый ею герб — лазурная химера на серебряном фоне, увенчанная графской короной. Холодный, влажный воздух веял прохладой ей в лицо и шевелил ее распущенные волосы. Внизу, в канале, текла черная вода, как в зеркале, отражая огни соседних домов, прежде чем исчезнуть под темной аркой, мостика. Поднимался ветер, он взметал опавшие листья. На ближайшем бастионе крикнул часовой, на мгновение заглушив мелодию лютни, доносившейся из какого-то дома за каналом. Все было так мирно, что Катрин хотелось надолго оставаться у окна, слушая стихающий но мере наступлении ночи шум города. Но было уже поздно, и Филипп этим вечером должен был прийти ужинать с нею.
Она с сожалением закрыла окно как раз в тот момент, когда дверь отворилась и вошла Сара, неся канделябр с двенадцатью свечами, который осветил ее смуглое загадочное лицо. В манерах цыганки было что-то торжественное, ее брови под высоким крахмальным чепцом, покрывавшим голову, были нахмурены. Она поставила канделябр на резной деревянный сундук и, вынув из него одну зажженную свечу, прошла по комнате, зажигая остальные свечи.
Ее движения были какими-то неестественными, напряженными, что удивило Катрин.
— В чем дело? Ты сегодня странно себя ведешь.
Сара обернулась к ней. Катрин заметила, что лицо у нее осунувшееся и обеспокоенное.
— Только что прибыл посыльный из Шатовилэна, сказала она бесцветным голосом. — Ребенок болен. Графиня Эрменгарда хочет, чтобы ты приехала к ней…
Больше она ничего не сказала, ничего не добавила.
Она просто стояла, глядя на Катрин, и ждала… Молодая женщина побледнела. Ей никогда не приходило в голову, что с маленьким Филиппом может что-нибудь случиться. Письма Эрменгарды всегда были одной длинной хвалебной песнью его здоровью, красоте, уму. Катрин достаточно хорошо знала свою подругу, чтобы понять: если Эрменгарда посылает за ней сейчас, то это значит, что ребенок болен… серьезно болен. Она неожиданно поняла, какое большое расстояние лежит меж нею и ее ребенком, и волна раскаяния охватила ее. Катрин не упрекала себя за то, что оставила сына с Эрменгардой, потому что та обожала мальчика и Катрин вряд ли могла бы найти лучшего опекуна. Собственно говоря, именно для того, чтобы доставить удовольствие безумно любящей ребенка графине, она решила оставить его там.
Теперь же она упрекала себя за то, что недостаточно любила его. Он был плоть от плоти ее, и однако она месяцами не видела его. Катрин встретилась взглядом с глазами Сары.
— Мы отправимся на рассвете, — сказала она, — как только откроют городские ворота. Тьерселин присмотрит за домом. Иди и приготовь сундуки для поездки…
— Перрина сейчас занимается ими…
— Хорошо. Нам понадобятся лучшие лошади и трое вооруженных слуг. Этого будет достаточно. В пути мы будем как можно меньше останавливаться. Багажа много не нужно. Если что-нибудь понадобиться, я могу за ним послать…
Голос Катрин был спокойным и холодным, приказания — точными. Сара напрасно искала следы переживаний на этом красивом, бесстрастном лице. Придворная жизнь научила молодую женщину умело скрывать чувства и управлять выражением своего лица, какие бы бури ни бушевали в ее душе.
— А… сегодняшний вечер? — спросила Сара.
— Придет герцог. Я скажу ему, что уезжаю. Накрой здесь стол, а потом помоги мне одеться.
В комнате Катрин, этой восхитительной шкатулке из бледно-розового генуэзского бархата, где вся мебель была из чистого серебра, Перрина и дне другие горничные суетились, занятые подготовкой багажа. Но «домашнее платье» из белого атласа, вышитое мелким жемчугом, было разложено на кровати для того, чтобы Катрин вечером смогла его надеть. Филипп любил, когда Катрин была одета в белое, и в тех редких случаях, когда он мог провести время с ней наедине, строго запрещал носить вечернее придворное платье. Во время его посещений Катрин всегда носила простые платья, и ее волосы были распущены по плечам.
Предоставив служанкам заниматься своим делом, она прошла в туалетную комнату, где для нее была приготовлена ванна, в которую она поспешно погрузилась.
Догадываясь, что нервы Катрин на пределе, Сара добавила в воду немного листьев вербены. Катрин на минуту расслабилась в нежном тепле ванны, заставив себя не думать о больном ребенке. Она чувствовала себя усталой, но ум ее был на удивление ясным. Ей казалось странным, что она должна покинуть Филиппа в тот самый день, когда впервые узнала о надвигающейся разлуке. Сама судьба вмешалась, выбрав за нее следующий шаг. Пора было уходить. На некоторое время она останется в Шатовилэне и попытается решить, что ей делать со своей жизнью…
Катрин вышла из ванны, и Сара завернула ее в огромный квадрат из тонкого фризского полотна и энергично растерла. Но когда цыганка принесла ларчик, где хранились редкостные духи, которыми пользовалась Катрин, та жестом остановила ее.
— Нет… не сегодня, у меня болит голова, — сказала она.
Сара не настаивала, но ее глаза на мгновение задержались на молодой женщине, когда полотенце упало на пол.
— Одень меня, — сказала Катрин.
Пока Сара ходила за ее атласным платьем, Катрин некоторое время стояла перед зеркалом, не глядя на себя. Созерцание своей собственной красоты не доставляло ей удовольствия, как это было прежде. Неутолимое желание Филиппа лучше, чем любое зеркало, говорило ей, что она красивее, чем когда бы то ни было. Материнство округлило ее фигуру и стерло последние следы незрелости. Ее талия, такая узкая, что Филипп мог обхватить ее двумя руками, все еще была девичьей, но бедра были более круглыми, а груди — более полными, гордо возвышавшимися ниже необыкновенно чистой и грациозной линии шеи и плеч. Ее золотистая кожа была нежной, и Катрин хорошо понимала свою власть над одним из самых могущественных правителей Христианского мира. Филипп был тем же самым страстным любовником, каким он всегда был в ее объятиях… но теперь все это не трогало Катрин.
Сара, не говоря ни слова, накинула на нее платье.
Оно легло длинными, гибкими, переливающимися складками, и прикосновение холодного атласа к обнаженной коже заставило Катрин задрожать. Она была так бледна, что Сара прошептала:
— Послать во дворец записку, что ты нездорова?