Внезапно дождь усилился, и все цвета и очертания размылись, утратив четкость. Катрин, стоя у окна, сквозь туман слез смотрела, как труп государственного казначея, хранителя сокровищ, которого каприз соединил с нею и которого смерть освободила от его безнадежной любви, уносится от нее под насмешки и оскорбления толпы.
Часть II. ЖАННА. 1428 г.
Глава десятая. МИССИЯ ЯНА ВАН ЭЙКА
Стояла осень, и старые деревья со свисающими над черной водой канала ветвями были покрыты золотом и багрянцем. Солнечные лучи ласкали остроконечные крыши и разноцветные фронтоны домов в Брюгге. Несмотря на солнце, было прохладно и все окна были закрыты. Над каждой трубой вился дымок, бледно-серые завитки его таяли, достигая облаков, плывущих по бледно-голубому небу. Резкий ветер срывал с деревьев листья и разбрасывал их по темной воде. Приближалось зимнее безмолвие…
Как и во всех жилищах, в доме Катрин был зажжен огонь. Языки пламени весело прыгали в высоком каменном камине просторной комнаты, где сидели Катрин и художник. К этому моменту Катрин позировала ван Эйку уже два часа и начала уставать. У нее онемели руки и ноги. Незаметно для нее выражение ее лица стало напряженным, и художник заметил это.
— Почему вы не сказали мне, что устали? — спросил он с улыбкой, придавшей очарование его худому лицу.
— Потому что вы рисуете так усердно, что я чувствовала себя не вправе вас прерывать, мэтр Ян. Вы удовлетворены?
— Более чем удовлетворен. Вы королева моделей… На сегодня достаточно. Еще один сеанс, и картина будет закончена.
Художник швырнул кисть в большую бело-зеленую фаянсовую вазу, в которой уже было штук двадцать или больше кистей, и отступил назад, чтобы взглянуть на свою работу.
Его серо-голубые глаза, внимательные, как глаза врача, перебегали от высокой, кленового дерева панели, на которой он рисовал портрет Катрин, к самой модели.
Он изображал ее мадонной, и она сидела на высоком стуле стоящем на покрытом гобеленом помосте. Катрин была одета в великолепное, ниспадающее волнами платье из пурпурного бархата, схваченного под грудью золотым поясом, который спускался к ее ногам и скрывал ступеньки к трону. У платья было небольшое заостренное декольте, и Катрин не надела никаких драгоценностей, кроме узкой золотой цепочки, усыпанной аметистами и жемчугом, которая поддерживала роскошную массу золотых волос, свободно струившихся по плечам. В руках она держала нечто вроде скипетра в форме тонко изваянной лилии.
Ван Эйк глубоко и удовлетворенно вздохнул:
— Хотел бы я знать, надоест ли мне когда-нибудь рисовать, Катрин. Если я не ошибаюсь, это ваш третий портрет, который я сделал. Но разве художник может устать от такой несравненной красоты?
Катрин тоже вздохнула в ответ. Она спустилась по ступенькам своего трона, положила на стол золотую лилию и подошла к буфету, на котором стояло множество разноцветных кубков венецианского стекла и высокий стеклянный графин с золотистым напитком. Она наполнила два кубка испанским вином и подала один из них художнику; когда она сделала глоток из своего кубка, на ее губах появилась снисходительная улыбка.
— Не надо опять об этом… Еще мгновение, и вы будете уверять меня, что я единственная в мире и что вы меня страстно любите. А мне придется дать мой обычный ответ… так какой в этом смысл?
Ян ван Эйк пожал плечами, затем одним глотком осушил свой кубок и поставил его на стол.
— Я постоянно надеюсь, что когда-нибудь вы ответите мне иначе. Уже три года, Катрин, как герцог сделал меня своим придворным художником, три года я имею возможность видеть, как вы живете рядом с ним, три года, как я вас люблю и обожаю. Три года — это долгий срок, вы знаете…
Усталым жестом Катрин сняла с головы золотую цепочку и бросила ее на стол рядом с лилией так небрежно, будто это была вещь, не имевшая никакой ценности.
— Я знаю… поскольку уже три года, как я веду рядом с Филиппом жизнь комнатной собачки, игрушки, которую одевают и украшают. Самая прекрасная дама Христианского мира! Вот имя, которым он, кого называют Великим Герцогом Христианского мира, удостоил меня. Три года!..
Правда, Ян, нет женщины более одинокой, чем я…
Она печально улыбнулась художнику. Ван Эйк был мужчиной лет тридцати, с умным лицом, по несущим на себе печать холодности и сдержанности. У него был длинный прямой нос, тонкие сжатые губы, брови настолько светлые, что были едва заметны, немного выпуклые глаза; это было скорее лицо государственного деятеля, чем художника10
И тем не менее среди живущих не было более великого художника! Единственным равным ему мастером был его брат Губерт, который умер два года назад в Генте… Немногие понимали, что этот высокий, сдержанный человек, обладающий пронизывающим взглядом и едким остроумием, таит в себе бурные страсти, горячую любовь к красоте и глубоко чувствующую натуру. Но Катрин как раз была одной из тех немногих… С самой первой встречи ван Эйк преследовал ее своей страстью, одновременно преданной и пылкой… и к тому же необычайно упорной. Не было ничего, что ван Эйк не смог бы вытерпеть от этой необыкновенно красивой женщины. Она могла бы растоптать его сердце, если бы хотела. Ей, по его мнению, было позволено все, потому что она была прекрасна, и иногда Катрин испытывала искушение уступить этому настойчивому, терпеливому чувству. Но она устала от любви…
Четыре года прошло со смерти Гарэна, но каждый из них она помнила так отчетливо, как будто пережила его только вчера. Слишком живо помнила Катрин свой отъезд из Дижона через несколько дней после казни Гарэна.
Для того чтобы уберечь подругу от любопытства горожан которое могло только усилить потрясение молодой вдовы бывшего государственного казначея, Эрменгарда решила как можно скорее увезти ее. Они вместе покинули город в сопровождении Сары, и в тот же день строители начали разваливать великолепный дом на улице Пергаментщиков, что было еще одним свидетельством смерти Гарэна. Находясь на улице, Катрин видела, как разрушители начали срывать флюгеры в виде золоченых дельфинов, которые украшали крышу дома. Она отвернулась и сжала губы, чтобы унять дрожь. Катрин хотела как можно скорее перевернуть эту страницу своей жизни особенно потому, что в ней все еще жил последний, отчаянный взгляд ее мужа. Если бы они оба не были намечены жертвами жестокой судьбы, какова была бы их совместная жизнь? Они могли бы быть счастливы…
В Дижоне Катрин не оставила ничего, кроме сожалений. Ее мать и дядя покинули улицу Гриффон и переехали в Марсаннэ, где и собирались жить постоянно.
Дядюшка Матье был достаточно богат, чтобы жить за счет своих ферм и виноградников, и больше не желал оставаться в этой вонючей дыре, как он ее называл. Лоиз была в монастыре в Тарте, а Ландри — в монастыре Сен-Сина. Что касается Эрменгарды, то для нее смерть вдовствующей герцогини была жестоким ударом, и она решила удалиться в свои владения в Шатовилэне.
— Я воспитаю там твоего ребенка, — сказала она Катрин. — Он должен получить образование, достойное его герцогской крови. Мы сделаем из него рыцаря или хорошо воспитанную даму…
Мысль о ребенке, который скоро должен был родиться, не приносила особой радости, но, казалось, доставляла Эрменгарде глубокое удовлетворение.
Графиня была несостоявшейся бабушкой, и мысль о ребенке, которого она могла бы баловать и лелеять, восхищала Эрменгарду, возможно, еще и потому, что у нее было немного близких, которым она могла бы дарить свою любовь. Ее муж оставался в окружении Филиппа, ведя довольно беспорядочный для своего возраста образ жизни. «Он никогда не сможет понять, что он уже не юноша и что женщины — наиболее изнуряющее времяпровождение на свете!»— графиня имела обыкновение изъясняться философски. Его неверность не беспокоила Эрменгарду. Любовь между нею и ее законным повелителем давно угасла; ее сын был далеко, сражаясь в армии Жана Люксембурга, и она редко видела его. Он был отчаянный рубака. «Это у него в крови», говорила обычно Эрменгарда. Ребенок Катрин был бы желанным развлечением в ее скучной сельской жизни, поскольку отныне Эрменгарда решила остаться в Шатовилэне, занимаясь хозяйством и приглядывая за крестьянами.