В конце Ленинградской улицы из бревен и досок возводили над валом декоративную арку. Калугин обратил внимание не на строителей, а на прохожего в милицейской форме, рядом с которым важно вышагивал по-волчьи строгий пес-овчар.
— Знаменитый Буй, — шепнул учитель. — Награжден золотой медалью на Всесоюзной выставке судебно-розыскных собак. Приятно! А то наш город ныне славен лишь ликерами. Смотри, душа моя, пристрастишься к бутылочке — прощай спорт…
Он оглянулся назад и неожиданно предупредил меня:
— От самого Кремля за мной идет уборщица губкома: видимо, ждет, когда мы разойдемся…
На его всегда задумчивом лице вертикальная морщина меж густых бровей вытянулась дольше обычного: наверное, он чувствовал, что уборщица сообщит сейчас нечто важное, но малоприятное. Зайдя за вал, я с нетерпением ждал учителя…
МАТРЕНА
Сегодня ровно два года, как самогонщики утопили ее незабвенного мужа. Пора помянуть, да страх одолевает, как бы кремлевский начальник в красной рубахе не схватил за руку. Прошлый раз она выходит из храма, а он отвел ее в сторону и давай срамить по-всякому: «Дура деревенская, не позорь Дом партии. Ты же вдова коммуниста, милиционера!»
К земляной насыпи моста прижалась белая часовня со столбами из темного камня. Здесь хранится древний деревянный крест, украшенный резьбой. Перед ним, чудотворным, Матрена не раз стояла на коленях. Заказала сорокоуст по убиенному супругу Владимиру. По старому завету, поставила витую коленцами свечу, помолилась за упокой души его и за здравие Ксюши, кровиночки своей. И на сердце полегчало.
А ранним утром отнесла подаяние монашкам. Келейницы Звериного монастыря теперь ютились в Детинце, в угловой Владимирской башне, что с иконой над входом. Опрятная старушка, с иконописным лицом и сухой талией, охваченной широким поясом, благодарила Матрену за приношение, поспрошала о жизни ее и многозначительно перекрестилась:
— Вот ты, сестра моя, в архиерейском доме полы моешь, а поди не ведаешь, что там сотворилось?..
Матрена испугалась. Зная, что губком партии расположился в бывших покоях владыки, она подумала, что речь пойдет о том, за что ей, уборщице, придется отвечать.
— Было это, ох, давненько! — Бабка заложила за щеку кусок вишневого клея янтарного цвета и пахнула камедью. — Посетил как-то владыка Звериный монастырь. Приглянулась ему сиротинушка с алыми устами и ангельскими очами. И возмечтал он взять ее к себе прислужницей. А игуменья рече: «Так и так, светлейший, токмо переодень ее в инока». Переодели девоньку, нарекли Кукшей, в честь православного грамотея. Вот минул годок, а у Кукши животик припухает. Того и гляди — срам архипастырю. Вечевали недолго. Ключарь, побратим домового, задушил беременную, а труп замуровал в стену. Там-то, в митрополичьих покоях, стены, як у нас в крепости, в двадцать кулаков.
Рассказчица тронула широченный подоконник башенного оконца с обзором раздольного Волхова и вкрадчиво продолжала:
— Токмо не спится владыке: как ночь… стон жалобный. Переехал он к себе на мызу, что за городом на берегу, да, видать, бог не простил грешника — угорел ночью и не проснулся…
Монашка осенила крестом оторопевшую вдову:
— Убереги тебя бог от безбожников! Они всюду…
Идя на работу, уборщица вспомнила монтера. Тот вчера, прилаживая светильник, простучал пустоту в стене владычьих покоев и призвал в свидетели Матрену: «Может, клад какой?» Теперь-то она уразумела, что там за похоронка. Ее даже жуть охватила. А монтер, бывалый охотник, улыбнулся и отверткой показал на чердачный люк:
— Я слазал. Сдвинул плиту над стеной. И спичкой осветил каменный мешок. Пустой тайник. Эх, опоздали!
За пять лет жизни с милиционером Матрена наслушалась всякого. Иной раз и пустая бутылка выводит на след. Уборщица решила доложить про то начальству. Да вот незадача: новый секретарь, хоть и латыш, как прежний, хоть и смахивает на доктора с бородкой, а все ж другой закваски. Бывало, Соме придет раньше всех, за ручку поздравствуется, спросит о здоровье, о дочурке и скажет: «Ты, Матренушка, очен-н старательна». А этот, новый, прошел и даже не взглянул. Да и остальные, что с ним прибыли, тоже не замечают ее. Собьются в кучу и все о чем-то шушукаются. Курят — окурки на пол…
Вот и сейчас стоят на площадке лестницы, дымят, шепчутся. Напрягая слух, Матрена вытянула шею и трижды уловила фамилию Николая Николаевича. Произносили ее злобно. Бог ты мой, неужели и его за дверь? За последний месяц отсюда спровадили Сомса, Ларионова, Котрбу, а Сашу Мартынова даже под конвоем.
Намедни зашел сюда Миколаевич, сейчас он в отпуску, и на ее беспокойный вопрос ответил: «Лестницу метут не снизу, а сверху. Так что, голубушка, не удивляйся». Понятно, на то и новая метла, а все ж обидно за Миколаевича. Еще в Старой Руссе он вступился за икону божьей матери: ее, старинную, антихристы хотели сжечь. Да и здесь он оберегает храмы и памятники. И человек душевный, внимательный: не пройдет мимо — положит в руку конфетку для Ксюши. Не то что новоявленные: за папиросами сгоняют — спасибо не скажут.
Поначалу тут, в коридоре, донимали блохи. А Миколаевич надоумил промывать полы с керосином: «Мы в тюрьме, говорит, так спасались». Его друзья тоже толковые: жаль их. Без них тошнехонько. А теперь зуб точат и на самого Миколаевича. Вот краснобай в цветной рубахе всем тутошним уши прожужжал: «Калугин молится на Русь и на всех ее подонков — Садко, Буслая, Невского!» А давеча Пискун, плюгавый, новому начальнику плел: «Калугин государственный план срывает с бумагой». Тут, поди, поклеп злостный. И только наветник из кабинета начальника, как тот сразу в Ленинград по телефону: «Калугин… церковные книги… план под угрозой…»
Ох, неладное творится. Аж сердце холодит. Уйду отсюда, уйду, не пожалею. Но наперед повидаю Миколаевича, скажу обо всем. И случай подходящий: он тут, на дворе, с мальцом объявился. А поведаю, как муж учил, без свидетелей…
ПРИ ЗАКРЫТЫХ ДВЕРЯХ
Прогулка с учеником по родному городу всегда отрадна. Дома на столе любимая окрощка на крепком деревенском квасе. Настроение хорошее. И вдруг — настырно звонит телефон.
В трубке знакомый голос однополчанина Клявс-Клявина:
— Срочно зайди…
Известно, о чем поведет речь новый секретарь губкома: добрая Матрена в какой-то мере угадала замысел посланца Зиновьева — поскорее вымести Калугина из Новгорода.
Возвращаясь в Кремль, историк готовился к предстоящей схватке с Клявс-Клявиным. Последний учел свою неудачу на берегах Великой. Там псковичи зиновьевцу дали от ворот поворот; не избрали его секретарем губкома. Так сюда, в Новгород, хитрец сначала заслал на ответственные посты своих ставленников: обеспечил Клявс-Клявину большинство голосов, а затем уж рекомендовал его на место Сомса. После смерти Ленина Зиновьев совсем утратил чувство коллегиальности и пытается всюду, где возможно, самолично назначать своих людей. Теперь, разумеется, протащит Клявс-Клявина.
В такой ситуации ленинцам нужно объединяться, но как скажешь об оппозиции, пока одни догадки. Не каждый партиец прошел школу подполья и революционного трибунала. И не всякий более двадцати лет ежедневно тренирует ум на раскрытии загадок природы и общества. Ведь тайна заговорщиков — одна из задач его «Логики открытия».
На лестничной площадке Матрена, с мокрой тряпкой в руке, увидела Калугина и, робко улыбаясь, молитвенно вскинула большие прекрасные глаза: «Господи, помоги ему!»
Из кабинета Клявс-Клявина вышла молодая работница в красном платочке и мужской косоворотке стального цвета. Возбужденная, осерчало глянула на дверь:
— Рубит с плеча!
«Не изменился», — подумал Калугин о Клявс-Клявине. Они вместе вернулись с фронта и начали работать на Выборгской стороне. Бывший латышский стрелок сохранил не только военную форму, выправку, но и командирский натиск в голосе. Он во всем держит линию Зиновьева и дорожит расположением шефа.
А Калугин, занимаясь просвещением рабочих, смело отмечал теоретические ошибки Зиновьева. Тот знал об этом и делал вид, что уважает критика за его принципиальность и философский склад ума. Однажды доверил ему прочтение рукописи до ее напечатания, а когда Калугина свалил радикулит, то Григорий на своей машине отправил больного на лечение старорусскими грязями, но все это делалось с одной целью — перетянуть умного партийца в свой лагерь.