Сами иностранцы с особым ударением отмечали ту свободу, с какой Грозный выходил из рамок этикета и официальности в общении с ними. Если даже не верить Горсею, который мог из хвастовства преувеличить свою близость к царю, то нельзя не дать веры, например, английскому послу Томасу Рандольфу в его любопытнейшем сообщении о ночном свидании с Грозным (в феврале 1569 г.). Царь пожелал говорить с ним секретно и вызвал его, несколько дней спустя после открытой аудиенции, поздним вечером через ближнего доверенного боярина. «Место свидания было далеко (говорит Рандольф), ночь холодная, и я, переменив свое платье на русское, испытывал от этого большое неудобство; я говорил с царем около трех часов, к утру был отпущен и возвратился домой». В этом необычном свидании обсуждались и решались вопросы политические и коммерческие вне всяких привычных официальных форм; формы же были соблюдены позднее, через несколько недель после ночного свидания. Отмечали иностранцы и ту свободу, с какой Грозный обращался в разговорах с ними к религиозным темам. В Любеке, центре германской торговли с Нарвой и Москвой, в 60-х годах XVI века, рассказывали, что Грозный любит с ливонскими пленными касаться церковных вопросов, рассуждает о различиях православия и католичества и будто бы серьезно думает о соединении церквей. Указывали на то, что дерптский пленник Эберфельд свободно раскрывал перед царем преимущества протестантского вероисповедания, что пастор из Дерпта же Иоганн Веттерман был допущен в собственную библиотеку Грозного для ознакомления с ее теологическими сокровищами, что Грозный с полной терпимостью дозволял отправление протестантского богослужения и разрешил постройку кирки для пленных немцев, Такого рода сообщения оправдываются документами, не вызывающими сомнения. Известен эпизод с богословом Яном Рокитой, принадлежавшим к секте «моравских братьев». В числе прочих членов этой секты он ушел из Чехии в Польшу, а оттуда в свите литовского посольства к Грозному в 1570 году попал в Москву. Представленный Грозному, он удостоился долгой с ним беседы «о вере» и, конечно, не сошелся с православным царем в своем исповедании. Оба собеседника потом положили свой спор на бумагу: Рокита изложил прение с царем по-польски, и его труд был опубликован в латинском переводе в 1582 году; царские же речи до XIX века оставались в рукописном виде и обращались в руках московских и западно-европейских книжников. Трудно сказать, сам ли Грозный записал их или же это было сделано кем-либо другим по его приказанию. Но самый факт прения царя с пастором остается вне сомнения, как и данная Роките возможность свободного изъяснения пред царем своего сектантского учения. Впрочем, Грозный не всегда выдерживал эту манеру религиозной терпимости. Существует рассказ и о том, как пострадал в разговоре с царем пастор, не в добрую минуту сравнивший Лютера с апостолом Павлом: царь, будто бы, ударил его палкой по голове и сказал ему: «ступай к чорту со своим Лютером». Можно думать, что проявления терпимости и доброго внимания к иноверцам диктовались Грозному не столько его внутренним интересом к церковным различиям, сколько соображениями практического характера. Нельзя, конечно, допускать мысли о том, чтобы царь хотя бы на один миг поколебался в своем московском православии. В отношении протестантских учений, для царя новых, возникших только в его эпоху, направленных против католичества (как и само православие было направлено против католичества), — Грозным могло руководить любопытство и живое желание узнать новое религиозное движение. Что же касается до «римской веры», то прение о ней могло быть царем допущено только в силу обстоятельств. Именно так и было с знаменитым папским послом Антонием Поссевином. Он был направлен в Москву в целях мирного посредничества между Грозным и Баторием с указанием всячески стараться о соединении церквей и подчинении Москвы видам папского престола. С самой первой минуты появления Поссевина на московской почве вопрос «о вере» стал предметом опасений для Грозного. Приставу, посланному встретить Поссевина на границе (в июле 1581 года), было уже указано уклоняться от разговора на исповедные темы: а будет (Поссевин) учнет задирать и говорить о вере о греческой или о римской, и (приставу) Залешенину отказати: грамоте не учивался; да не говорить ничего про веру. По приезде же Поссевина в Москву и сам царь всячески откладывал обсуждение церковных вопросов, выдвигая на первый план политические дела, ради которых явился Поссевин. Он отсылал Поссевина к Баторию за миром и обещал, что когда мир будет достигнут, «тогда мы тебе дадим знать о вере». Но и тогда, когда было достигнуто перемирие, и Поссевин снова явился в Москву (в феврале 1582 года), Грозный не склонен был вступать с ним в богословскую беседу. Поссевин же своей основной задачей полагал выяснение возможности церковной унии Москвы с Римом и потому настаивал на том, чтобы царь хотя бы раз выслушал его речи об унии («штоб хоти одновчи послухал Антонья наодинове», как было сказано «в тетрадях», поданных Поссевином бояром). Грозный отказался слушать иезуита «наодинове», без свидетелей, но не счел удобным вовсе лишить его желаемого им разговора. Разговор произошел при немногих свидетелях и был официально записан московскими дьяками. По этой записи совершенно точно выясняется поведение царя. Он отказывался говорить о вере по двум основаниям: во-первых, он не имеет на то «благословения и рукоположенья» православного духовенства, а во-вторых, боится нарушить политическое согласие богословской ссорой. Но «посол Антоций упрямился» и «говорил государю с докукою, что брани некоторые в том не будет, а захотел с государем говорите о вере». Уступая упрямству Поссевина, Грозный не прекратил беседы, но свел ее к пустякам, прямо объяснив, что «мы больших дел говорите с тобою о вере не хотим, чтобы тебе не в досаду было». Умышленно начал он с малого вопроса, почему Поссевин стрижет свою бороду, хотя это и «не велено»: «ты в римской вере поп, а бороду сечешь, и ты нам скажи, от кого ты то взял и от которого ученья?» Когда Поссевин пресек этот насмешливый сюжет заявлением, что «он бороды не сечет, не бреет», Грозный перешел к другому сюжету, столь же малому, о том, что папе кланяются земно, а «на сапоге у папы крыж (крест), а на крыже распятие». По мнению Грозного, «нельзя целовать папу в ногу», также нельзя «крест ниже пояса носити», «ниже пояса всякой святыни быть непригоже», а у папы «от гордыни такой (неприличный) чин установлен». Поссевин объяснил, почему папе воздается такой почет, и в знак того, что земно почитать надлежит не одного папу, сам «в ноги ко государю Антоней поклонился». Но Грозного это не тронуло: он нашел, что вообще «в ноги людям падать непригоже», и что папа должен не гордиться, а «показывать смиренья образ»; а «который папа не по Христову ученью и не по апостольскому преданью почнет жити и тот папа волк есть, а не пастырь». На этом Поссевин убедился, что прока от беседы не будет, «и перстал говорити: коли де уж папа волк, и мне что уж говорити!». И Грозный тогда заметил: «яз тебе даве ж говорил: коли нам говорити о вере, и нам без раздорных слов не будет». Он милостиво отпустил иезуита, погладив его рукой и дав ему ее поцеловать[1]. Нельзя отказать царю в полемической ловкости: умышленно держась на «малых делах» и не допустив «больших дел говорити о вере», он в сущности вовсе уклонился от обмена мыслей об унии и оставил иезуита, а за ним и папу Григория XIII безо всякого удовлетворения. Менее всего можно видеть в поведении царя наивность и простодушие; можно поспорить лишь о том, что в нем преобладало: расчетливое лукавство или свойственная Грозному склонность к шутке и издевательству. Поссевин, по-видимому, усмотрел последнее: в дальнейших разговорах с Грозным он только слушал царя, но воздерживался от речей, хотя и не скрывал своего недовольства.
VI
Таков был сам царь Московский в его отношении к иностранцам. Из всего сообщенного выше ясно, что он не чуждался их и привык к ним, находился в постоянном с ними общении и часто показывал к ним расположение и ласку. Эта ласка, по мнению москвичей, иногда переходила всякую меру; они удивлялись и негодовали по поводу той близости, какую допускал государь в своем знакомстве с «варварами»; вспомнили слова Тимофеева: «вся внутренняя его в руку варвар быша». К сожалению, у нас почти совсем нет материала для того, чтобы судить, как глубоко и широко шло иноземное влияние в различных слоях московского населения. Конечно, придворная и служилая среда, окружающая Грозного, вместе с ним привыкала к общению с представителями европейских правительств и торговых организаций. В дипломатических сношениях с ними в самой Москве («в ответех», как тогда говорилось), равно в поездках к иностранным дворам приобретались новые знания и навыки и формировались такие типы, каким был, например, Федор Писемский, профессиональный дипломат времени Грозного. Он происходил из галичских дворян, попал в 1550 году в дворяне Московские, участвовал в покорении Астрахани, не раз бывал в посольствах в Крым и в Польшу, участвовал в переговорах с Поссевином, был на съезде со шведскими послами (1590), наконец, правил посольство от Грозного к королеве Елисавете Английской (в 1582 году). Ему случилось еще в молодых годах попасть в плен к ливонцам, и он поразил их своими знаниями и умом. Он, по их отзыву, владел латинским, греческим, польским и русским языками и отчасти разумел по-французски и по-немецки, и был очень умен и понятлив. Так как нет никаких оснований думать, что Писемский провел свою молодость за границей, то остается предполагать, что его знания приобретены были в Москве, и притом в раннюю пору — в 50-х годах XVI века (в плен он попал в 1559 году). По-видимому, Писемского смолоду готовили к дипломатической службе, в которой он и получил свою историческую известность. Иначе приобретали образование другие его современники. У Курбского есть любопытнейший, хотя, к сожалению, немного сбивчивый рассказ о двух казненных Грозным лицах из рода Лыковых. Вкратце Курбский так восстанавливает перед читателем биографии Лыковых. Один из них, Михаил Матвеевич Лыков, в детстве попал в плен к «королю старому Сигизмунду». Его отец Матвей Лыков погиб при взятии Сигизмундом-Августом Радогоща в 1534 году, семья же его уцелела и в Польше у короля содержалась очень хорошо. Король повелел «их не токмо питати во своих царских палатах, но и доктором (ученым) своим повелел их научити шляхетских наук и языку римскому». В 1542 году московские послы в Кракове «упросиша их у короля во отечество», и два брата Лыковы, Иван и Михаил, вернулись в Московское государство, где и служили отечеству «неблагодарному и недостойному ученых мужей», по выражению Курбского. Курбский упомянул о Лыковых в своей «Истории о великом князе Московском» потому, что, по его сведениям, Михаил Лыков был казнен Грозным. С ним вместе был убит и его «ближний сродник», имени которого Курбский не приводит, но который для нас даже более интересен, чем другие Лыковы. По описанию Курбского, это был «юноша зело прекрасный»; он «послан был на науку за море, во Ерманию, и тамо навык добре алеманскому языку и писанию: бо там пребывал, учась, не мало лет и объездил всю землю Немецкую, и возвратился был к нам в отечество». Это сообщение Курбского устанавливает любопытнейший факт посылки за границу для науки московского «юноши» в середине XVI века[2].