В середине XVII века посетивший Москву ученый немец из Голштинии Олеарий (Адам Эльшлегер) насчитал до 1000 человек (bey tausend Haupter), служивших и торговавших в Москве лютеран и кальвинистов. Особенно увеличилось количество иностранцев в Москве с тех пор, как правительство решилось на вербовку за границей целых полков из иностранцев и на формирование в России полков иноземного строя из своих русских людей. В 1630–1631 гг. было указано «прибрать» к служилым иноземцам в городах «детей боярских безпоместных» и «быти им в ратном ученьи на Москве у двух немецких полковников, у Александра Лесли да у Франца Пецнера, с московскими немцы, по тысяче человек у полковника». Тогда же созрело решение, ввиду возможной, войны с Речью Посполитой, послать заграницу доверенных людей для найма ландскнехтов, и тот же Александр Лесли получил приказ ехать в Швецию для найма «охочих солдатов пеших пяти тысячь». А в Гамбург и в Любек направлен был с такой же целью голштинец подполковник Генрих фон Дам, которому поручено было сформировать в Северной Германии по найму целый «регимент» или полк в 1600 человек. В результате последовал наплыв в Москву большого числа иноземцев «нового выезда», на что московское население смотрело с неудовольствием. Ниже будет видно, какими мерами москвичи постепенно добились удаления из московских посадов в особые слободы под Москвой всех вообще иноземных людей. Случилось это уже в 40-х годах XVII столетия.
Весь этот «новый выезд» состоял почти сплошь из представителей различных протестантских толков. Католиков Москва у себя иметь не хотела, и Лесли получил наказ «наймовать ратных людей, добрых и верных, а францужан и иных папежские веры не наймовати». Иноземцы-католики в Москве были в очень малом числе, главным образом среди того люда, который случайно застрял на Руси после Смуты в качестве пленных или же просто прижившихся в новом отечестве людей. Борьба с католичеством, столь острая в годы самозванщины и польской оккупации, при царе Михаиле как бы заглохла, а на первый план выступила забота о мерах охраны православных от протестантских «ересей», приносимых нахлынувшей массой «немецких» купцов, военных и всякого дела мастеров.
IV
Надо теперь же отметить, что одновременно с «немцами» после смуты потянулись в Москву из-за границы люди иных племен и вер. Кроме случайных выходцев с Балканского полуострова, которые служили в войсках (и которых звали в Москве: «гречане, сербяне, волошане, угряне, мултяне»), в первой половине XVII века в Москве постоянно находились выезжие с православного востока духовные лица разных санов, от патриархов до простых монахов. И чем дальше шло время, тем их становилось больше, до того, наконец, что московские власти начали принимать против их выезда запретительные меры. Часть этих посетителей являлась на время, за «милостыней», то есть за субсидиями своим епархиям и монастырям и за подарками себе; а часть выезжала «на государево имя», то есть «на вечное житье от гонения турских людей». До поры до времени их принимали радушно и помогали им щедро. Приехавших «на царское имя» определяли к делу «книжного исправления», иначе говоря, к редакторским работам на Печатном дворе, и к обучению русской молодежи греческому языку и латыни для того же дела книжного исправления. Просивших милостыню после благосклонного приема отпускали домой с богатыми подачками. Бытовая обстановка этих посещений была гораздо ниже их показной идейной стороны. Угнетенные мусульманским насилием страдальцы за веру, искавшие в Москве моральный и материальной поддержки, восточные иерархи являлись на русскую границу с большой свитой, часто пестрого и странного состава: в ней, под видом священства и монашества, состояли всякого рода проходимцы, а под видом слуг — купцы. Сами греки писали, что, например, иерусалимский патриарх Паисий по дороге в Московское государство (около 1648–1649 г.) набирал в свою свиту кого попало, записывая всех духовными лицами, с тем, чтобы они уступали ему известную часть из тех подарков, какие получат в Москве. Он же, кроме того, записал к себе в свиту своими слугами многих купцов-греков, чтобы провезти их в Москву на казенных подводах и харчах вместе с их товарами, без осмотра и пошлин. За это, разумеется, он получил довольную мзду. Можно себе представить, какой разноплеменный и разнохарактерный люд являлся в Москву в этих благочестивых караванах с Востока и с каким подозрением и недоверием должны были смотреть москвичи на этих представителей греческого православия.
С таким же недоверием смотрели они сначала и на выходцев в Москву из западно-русских областей Речи Посполитой. Число их сильно увеличилось с 1620 (приблизительно) года. В смуту оттуда, из Литвы и Польши, наступало на Москву много врагов Московской Руси, и после смуты московским людям трудно было разбираться в том, кто в Литве и Польше православный, а кто униат, или католик, или сектант, и затем — кто искренний друг и кто лукавый доброжелатель или же открытый враг. Пестрота племенного состава и вероисповедных отличий в Речи Посполитой была чрезвычайна, и потому теперь, по замирении страны, Москве надобно было присмотреться и привыкнуть к народу, шедшему оттуда «на царское имя», чтобы правильно определить свое отношение к нему. Этим и объясняется, почему московские власти дошли в первое время общения с западно-русскими до того, что «перекрещивали» уже крещеных людей и у всякого выходца домогались узнать, «русским ли крещением крещены» они, «в три ли погружения», или же их только «из кувшинца обливали.» Однако время взяло свое: в Москве оценили ученость Киевской духовной братии и сообразили необходимость перенести богословскую православную науку в Москву. С 1648 года Московское правительство само начинает вызывать к себе ряд ученых монахов-киевлян и признает их авторитет в вопросах догмы и церковного устройства. К середине XVII столетия в различных монастырях, как в самой Москве, так и в провинции, образовались целые гнезда украинских монахов. Так, в Дудине монастыре на Оке собралось до сотни выходцев из разных малороссийских обителей; в Андреевском подмосковном монастыре поселено было несколько десятков «учительных» монахов южно-руссов и западно-руссов, почему и самый монастырь слыл под названием «особого иноземского монастыря». Такие гнезда явились главными рассадниками южно-русского влияния в московском обществе.
V
Такова была сложная культурная обстановка, в которой приходилось жить обывателю крупных московских центров вроде самой Москвы, Ярославля, Вологды, Новгорода. Служилый иноземец; торговый «немец»; заморский техник — «мастер» того или иного «дела»; ученый монах украинец; грек-попрошайка, прикрытый священной рясой; поляк или чех-сектант, верующий в возможность построить веру на разуме, — все эти типы мелькали пред глазами москвичей, поражали их воображение, будили мысль, тревожили совесть вопросами жизни, духа и веры. Наиболее вдумчивые или впечатлительные из московских людей немедля отозвались на новины или тем, что стали им сочувствовать и пошли им вслед, или же тем, что стали искать средств борьбы против надвигавшейся опасности, ибо чуяли гибель старых устоев.
Среди первых, насколько можно судить, преобладали оппортунисты и карьеристы. Когда при московском дворе Самозванец дал ход польским обычаям и людям, тотчас явились подражатели «польскому манеру». Когда позднее поляки захватили Москву, и пан Гонсевский начал ею править, вокруг него собралось немало таких подражателей. Типической фигурой среди них был дьяк Иван Тарасьевич Грамотин[12]. Он еще в Тушине при втором Самозванце привык к общению с поляками и усвоил польский язык; при Гонсевском он обратился в «милостивого пана», весьма влиятельного среди ополяченной московской администрации. Его сближению с поляками помогло и то, что в молодости он простым подьячим ездил два раза в посольствах в Германию, побывал в Чехии, в Гамбурге и Любеке, в Лейпциге, Дрездене, Нюрнберге и других городах. Это знал Масса, ведший с Грамотиным деловые переговоры, и дал о нем такой отзыв: Грамотин «бывший послом при Римском императоре, похож на немецкого уроженца, умен и рассудителен во всем и многому научился в плену у поляков и пруссаков». Надо только помнить, что «плен» Грамотина был не военным, а, так сказать, духовным и добровольным. Он сам тянулся к иностранцам и без принуждения усвоил немецкое обличье и польский язык. Его интимные письма к знатным полякам в 1610–1611 годах говорят о том, что он открыто держал сторону Сигизмунда против Москвы и был изменником своей родине[13], когда же обстоятельства переменились, и родина сбросила с себя польскую диктатуру, Грамотин сумел обратиться в патриота, вернулся в Москву из польского лагеря и, как человек способный и опытный, сделал там карьеру. Он много лет (до 1635 г.) держался у дел и дожил до глубокой старости. Во всем поведении Грамотина всегда сквозило одно — стремление к житейскому успеху, которого он ищет хотя бы ценой потери личного достоинства и чести. В нем и ему подобных нет ничего принципиального и идейного. Иноземное новшество для него — удобное и приятное житейское средство; старые устои — нечто, не имеющее цены.