Такова была жизнь князя Хворостинина. Редкая личность его века может быть характеризована с такой определенностью, как он. Современники замечательно сошлись в его нравственной оценке, считая его самоуверенным, надменным и дерзким. Шаховской, как мы видели, говорил ему это в глаза. Заявлялось это и в правительственных грамотах, обращенных к нему: «в разуме себе в версту не поставил никого», писали ему из Москвы при его освобождении из монастыря. Мы имеем возможность и сами убедиться в истинности подобных отзывов. Вопреки литературным обычаям своей эпохи, Хворостинин в своих «Словесах дней» далек был от авторской скромности и самоунижения. Передавая свою беседу с Гермогеном, он не затруднился его устами сказать себе высокую похвалу. В сознании своего превосходства над другими русскими людьми Хворостинин не умел уступать им и уживаться с ними. Он ищет другой среды и, познакомясь с польской цивилизацией при Самозванце, стремится к ней и впоследствии: читает польские книги, знается с выезжим поляком, молится католическим иконам. Раз осмелившись выйти из круга установившихся в Москве понятий, он потом далеко заходит в своем отрицании и начинает скептически относиться даже к частностям обще-христианской догмы. Но смелая работа его ума не дает ему твердой нравственной устойчивости. Если его юношеские грехи могут быть извиняемы молодостью, то позднейшее поведение прямо свидетельствует о распущенности его нравов. Слабость к вину составляла главный порок Хворостинина. Патриарх, увещевая его отстать от ереси, прямо говорил ему, что его губило именно «безмерное пьянство». Читая произведения Хворостинина, мы убеждаемся и в том, что постоянство взглядов не было его добродетелью. Кроме помянутого выше сказания о смутном времени «Словеса дней», до нас дошло еще одно творение Хворостинина, именно, «Изложение на еретики» — трактат сложного состава, изложенный частью прозой, частью силлабическими виршами. Его основной предмет — утверждение «учения господня», то есть православия, и полемика с «еретиками» — с католиками, с Лютером, Кальвином, Серветом, Чеховичем и Будным[15]. Знакомясь с этим трактатом, читатель, знающий биографию его автора, не может не удивиться тому противоречию, какое вопиет в делах и словах Хворостинина. Из документов по его делу ясно видно, что Хворостинин действительно уклонился в «ересь». «Сам ты, князь Иван (говорилось в грамоте ему от царя и патриарха) во многих таких непристойных своих делах вину свою объявил»; «сам еси сказал, что образы римское письмо почитал еси с греческим письмом с образы заодин». Своим дворовым людям он запрещал ходить в церковь, «а говорил, что молиться не для чего и воскресения мертвым не будет». Эти слова Хворостинина были, по-видимому, сочтены главным и наиболее тяжким его заблуждением. На эту тяжкую «ересь» и был составлен ему московскими богословами тот «учительный свиток» («о восстании мертвых — поучение от божественных писаний Ивану Хворостинину»), копия которого хранится в Российской Публичной Библиотеке с распиской Хворостинина в том, что он его слушал. «Хворостинин своею рукою» удостоверял, что «дал на себя в том обещание и клятву» — строго блюсти православие и в восстание мертвых верить. Собирая скудные и неопределенные намеки на существо ереси князя Ивана, мы неизбежно приходим к мысли, что он в данном случае соблазнился воззрением и социнианских сект, в то время очень распространенных в Польше и Литве, то есть именно теми учениями Сервета, Будного и Чеховича, которые он был готов в другое время ретиво обличать и опровергать. Именно среди социниан обращались мысли, что воскресение мертвых будет духовное, и тела в нем участия не примут, что Христос даровал только избранным вечную жизнь, которая состоит в общении со всеблаженным божеством. Так как социниане отвергали все таинства, кроме причащения и крещения, да и те понимали не по-московски, то и отношение увлеченного их «ересью» Хворостинина к кругу московского богослужения должно было быть отрицательным: он действительно мог запрещать «людям своим к церкви ходити» и по-московски молиться. Но, попав за свое вольнодумство арестантом в монастырь, он горьким опытом познал силу правила: «не ищи истинны от чужого закона» и не замедлил вернуться в московский «закон». Однако же он не считал себя (как это ни странно!) виновным в ереси и старался представить дело так, как будто бы его оклеветали его «люди» (дворовые), сам же он всегда оставался правоверным. В своем «Изложении на еретики» он говорит, что он «обличитель бых ереси их издавна», но когда
«Прострох руку мою на спасение,
На еретическое известное потребление, —
И вместо чернил быша мне слезы,
Зане окован бых того ради железы»…
Не только после окования «железами» (кандалами), но и всегда будто бы Хворостинин «уповал на Сердцевидна» и «его закона не отрицался»; только он «не обык с неучеными играти, ни обыклости нрава их стяжати», и потому потерпел от них:
«Писах на еретиков много слогов,
Того ради прих много болезненных налогов;
Писанием моим мнози обличишася,
А на мя, аки на еретика, ополчишася…
Яко еретика мя осудили
И злости свои на мя вооружили».
Насколько можно уразуметь намеки князя Ивана, его подвели под кару своими доносами его же слуги («зла бо быша их порода»). Он говорит:
«Но и рабы мои быша мне сопостаты,
Разрушили души моей полаты,
Крепость и ограждение отъяша
И оклеветание на мя совещаша».
Хворостинин дает понять, что он был слишком гуманен, обращался с ними «благостию» и вскормил их «хлебами своими», они же отплатили ему злом:
«Проклято рабское господ (ар) ство.
Скоро и отменно бо его коварство!
Не сыпыте злата пред свиниами,
Да не осквернят своими ногами».
И здесь, открывая перед своим читателем свою «благость» и братолюбие, Хворостинин не может воздержаться от собственной высокой оценки. В заключение своего трактата, он говорит о рабах:
Аз бых един над ними,
Над изменники своими,
Господином им поставлен
И от бога паче их прославлен.
И потому ему удивительно, что рабам доверяют, когда они клевещут на своего «прославленного богом» господина:
Дивно о тех, которые им верят!
Так путано построены оправдания Хворостинина. Он не еретик, он обвинен в ереси; он просто жертва «неученых», непонимавших его правоверных умствований, и затем — клеветников рабов, не оценивших его гуманности. Но эти оправдания не уничтожают для нас ни силы официальных обвинений, основанных на сознании самого князя Ивана, ни частных отзывов о нем современников, ни той подписи кающегося еретика на «учительном свитке», какую дал «своею рукою» князь Иван. Ясно, что его душа блуждала из веры в веру, ища истины и знания, и уже не повиновалась рабски московским традициям. Для Хворостинина они были только плодом «неучения», и в его глазах эти «обыклости нрава» старых московских поколений меркли перед блеском иноземной образованности и достижений освобожденной от тьмы невежества мысли. Самолюбие Хворостинина, его заносчивость и грубость подставляли его под удары недоброжелателей, им обижаемых, давали поводы к жалобам и доносам; а неустойчивость настроения, подвижность нрава и малодушие вели его к частой перемене взглядов и к легкому, едва ли искреннему, раскаянию в своих поступках. По московскому выражению, это был «непостоятельный» человек, который всю свою жизнь мотался из стороны в сторону безо всякой надежды успокоиться и на чем-либо устояться. Он в своих виршах винил москвичей, что они «сеют землю рожью, а живут все ложью», но, как видим, и сам он далеко не всегда жил правдой.