Сраженье стало неравным. Двое земских ярыжек обходили Иванку сзади. Оглобли свистели в воздухе, и толпа раздавалась, очищая шире место для драки.
– Побьют, кудрявый, беги! Тебя пропустим, а им заслоним дорогу! – крикнули из толпы за спиной Иванки.
– Я, дяденька, сроду не бегал от драки, – отозвался Иванка, в тот же миг отбивая удары двух противников.
– Романовски, выручай! Тут нашего бьют! – крикнул кто-то, и Иванка увидел двух человек со двора Романова, пытавшихся тоже схватить оглобли с саней у проезжего мужика.
Вдруг от Мясницкой[141] лихо примчалась гурьба конных боярских слуг. С гиком и свистом они плетьми разгоняли толпу и, даже не разузнав, в чем дело, окружили ярыжек вместе с Иванкой. Защищаясь от плети, Иванка бросил дубину, поднял руки над головой и вдруг обалдел.
– Первунька! – воскликнул он.
Сомнений не было. Это был брат – в том самом красивом наряде, которого он желал, говоря с отцом об уходе в Москву… И сам он стал еще красивей, чем прежде… Поднятая с плетью рука конника опустилась.
– Братко! – крикнул Первунька и спешился.
– Чуть не побили брат брата для встречи! – смеясь, говорили вокруг, когда они обнялись.
Тут же нашлась у Первунькиных товарищей заводная[142] лошадь, и Иванка вскочил в седло.
– Эй, лапотщик, не свались! – пошутили в толпе. – Чай, больше на козах езжал!..
– Ой ли! Глянь, как сижу! Поскачу, как татарин, – похвалился Иванка.
Иванка искал в толпе обоих своих товарищей со двора Романова. Он хотел перед ними покрасоваться в седле и поделиться радостью, но они вдруг словно бы провалились. Земские ярыжки тоже исчезли, словно им никогда не было дела до Иванкиных гуслей…
Когда вечером в день московского мятежа и страшного пожара Первушка добрался к боярину Милославскому и упал ему в ноги, моля спасти своего господина, боярин призвал его в уединенную комнату и говорил с ним, расспрашивая о том, как и куда скрылся Траханиотов. Он объяснил Первушке, что господина его не может спасти никто, даже сам государь. Самого же его за верность и преданность господину боярин оставил служить у себя.
– Будешь мне служить, как служил Петру, и пожалую, – пообещал боярин.
Первушка не жил с холопами в общей людской. В доме боярина у него была особая комнатушка, не богатая убранством, но чистая и опрятная, как и сам Первой…
– Полтора года живу. Боярин во всем мне верит и сам говорил, что, кабы ему не нужда в таком верном слуге, сделал бы он меня и приказным. Да что мне в приказе! И буду сидеть по конец живота, а тут и весело и удало… Больше всего люблю, когда скорым гонцом посылают с тайной вестью. Люблю скакать на коне! – сказал он Иванке.
Он расспрашивал брата о годах, прожитых в разлуке. Он впервые услышал сейчас о смерти матери, и на глазах Первушки блеснули слезы.
– Обедню заупокойную закажу в воскресенье, – сказал он.
Иванка пересказал ему всю жизнь до последних дней.
Когда Иванка сказал, что он нашел приют во дворе Никиты Романова, Первунька усмехнулся:
– На Варварке? Только им и осталось жаться. И Бутырскую и Измайловскую слободы государь взял у Романова…
– Плачут об этом, – сказал Иванка.
– Знамо! Да полно боярину Никите вольничать! Спеси посбили! А какого же знакомца ты встретил на боярском дворе?
– Скомороха, – просто признался Иванка.
– Тьфу! Срам-то! Государь велел скоморохам нигде не Сыть, а боярин государев у себя скоморохов безъявочно укрывает! – возмущенно воскликнул Первунька.
Иванка смолчал.
– Есть у меня при себе извет на псковского воеводу Собакина от всех псковитян посадских. Отдай тот извет боярину.
– Так у тебя тот посадский извет? – воскликнул Первой, словно ждал его долгое время. – К чему ж он написан?
– Помнишь Кузькина дядю Гаврилу? От него да еще от других посадских на воеводу и сына его…
– На Василья? – спросил, перебив Иванку, Первой.
– Ты знаешь его?
– Знавал… Озорник дворянин, – усмехнулся Первушка.
– Чистый вор и разбойник! – с жаром воскликнул Иванка. – Мучит людей, лавки грабит… Первунька, ты ныне же отдай поскорей челобитье боярину: всего Пскова посадские за тебя станут бога молить!.. Отдашь нынче?
– Нынче? – переспросил Первушка. – Нынче у нас с ним будут иные дела… Мало ли дел со всех концов государства! – спесиво сказал он. – Ныне четверг – у нас дела сибирских городов, в пятницу – московские, в субботу – архангельские и заонежские, а в понедельник – Новгородской чети. Тогда и отдать могу.
Иванка добавил:
– И подарят тебя всем городом, брат. Щедро подарят!
– Может, с тобой и денег послали? – оживился Первушка.
– Со мною – нет… Отняли у меня их дорогой… – потупясь, признался Иванка.
– А нет – так молчи. Не сули из чужой мошны, сули из своей. Давай уж, где там твой извет? – милостиво заключил Первушка.
Иванка вспорол полу и вынул извет. Первушка вдумчиво прочел его, но заговорил о другом.
– Зипун твой бросить пора, срам зипуном звать, – сказал он. – Экий ты взрос – больше меня ростом удался! – Первунька сложил и спрятал извет. – Да ладно, – закончил он, – сходи в мыльню, а после того мой кафтан возьми. Хватит у нас лишнего платья… Валенки дам тебе да порты… Всего вволю, а то братом тебя на людях совестно звать!..
Шли дни. Иванка жил у Первушки сытый, в тепле и довольстве.
В воскресенье Первушка сводил Иванку к обедне в собор Покрова-богородицы, куда приезжал молиться и царь с молодой царицей. Только царя на этот раз не было – он жил в Коломенском[143] .
Богатство митрополичьей церковной службы, золотые ризы бесчисленных попов, пестрота женских шубок, платков, бархат, шелк и меха на пышных боярских одеждах, блеск бессчетных свечей, горевших вверху и внизу по всей церкви ярче, чем солнечный свет, самоцветные камни на драгоценных ризах икон – все это было невиданно; и казалось почти невозможным, что он, Иванка, живет среди этой сказки.
После обедни Первушка сводил его на карусели, потом в корчму, где бородатый и важный, как боярин, корчемщик согнал со стола для Первушки с Иванкой каких-то богато одетых людей.