Истома, замученный непрерывными расспросами, стоял перед старым дьяком[14] .
На очной ставке с Васькой Лоскутом Истома признался, что он шведский перебежчик. Приказные схватились за это признание. Его стали расспрашивать, с кем он перебежал и «по чьему научению».
Больше всего боялся Истома, что схватят в застенок и станут пытать Авдотью, потому он заперся и говорил, что перебежал один.
Дьяки и подьячие[15] сменялись у стола, утомляясь допросом, а Истома все стоял. Во всем теле его была усталость.
– Коли ты перебег один, то был у тебя тайный умысел, – говорил ему дьяк, – и пришел ты лазутчиком свейского короля, чтобы лихо на государя умыслить и дороги и войска русского вызнать… Винись, а не то пытать укажу…
– Не ведаю, дьяче, откуда такая напраслина! – отвечал Истома. – Лиха я не токмо на государя, спаси его Христос, и на муху в жизни моей не замыслил, а за государя бога молил и впредь молить стану. Да в лазутчиках иноземных русскому человеку и не можно быть!.. А убег я от немской лихости, от худого житья и разорения…
– А сколько свейский король отпустил тебе подорожных денег и куды ты деньги те схоронил? – расспрашивал дьяк, словно не слыша Истому. – Куды схоронил казну?
– Не могу… Ничего не смыслю… Не знаю, что за казна! – воскликнул Истома, измученный долгим допросом.
Он сел на скамью, голова его опустилась на грудь, веки сами собой слиплись. Дьяк ударил его кулаком по лицу. Истома вскочил со скамьи с обезумевшими глазами. Взгляд его был так яростен, что дьяк тоже вскочил и попятился от него к стене.
– Чего ты, чего?! – забормотал он. – Не хочешь виниться – иди в тюрьму…
Несколько дней Истому держали в тюрьме, словно забыли.
Он тосковал о семье. «Что станется с ними? Куда без меня пойдут? Кто их приютит, бездомных?» – раздумывал он. Тюремному целовальнику[16] за хлеб он отдал зипун и треух.
Ночью целовальник шепнул Истоме:
– Пока ты денег не дашь, загноят тебя здесь. Они на тебя ложных доказчиков выставят. Коли у тебя и вправду нет денег, напиши подьячему кабальную запись[17] на год на десять рублев. Он за тебя дьяку и воеводе отдаст, а ты ему отработаешь.
«Десять рублей не отработать вовеки, – решил Истома. – Лучше остаться вольным, хотя бы пришлось снести пытки! Не для того я покинул отчую пашню и свел от родного двора жену и детей!»
Через неделю снова позвали его к расспросу. Но теперь он знал, что дьяк выдумывает небылицы, чтобы запугать его и заставить подписать кабалу…
– Ведомо нам стало, что нес ты в Московское государство тайное письмо от свейского короля к царским изменникам. Кому ты письмо то хотел передать и куды схоронить успел?
По голосу дьяка было слышно, что и сам он не верит в такое письмо.
– Было такое письмо, – вдруг изменившимся голосом сказал Истома.
Дьяк с безмолвным удивлением уставился на него.
– Отдал я то письмо твоей жене Василисе, когда она с торга к тебе в прошлый раз заходила. Наказал я ей схоронить покрепче в твоем дьячем дому и три рубля за то обещал, а как в другой раз твой сын Лешенька прибегал, сказывал он, что ты матери наказал то письмо огнем пожечь – и пожгла… Не знаю, верно ли, что пожгла, да так сказывал твой сын…
– Постой, постой, чего мелешь! – Дьяк вскочил со скамьи, приотворил дверь из горницы, убедился, что за дверью никто не слушает, и суетливо вбежал назад.
– Чего мелешь? Какая Василиса? Какой сын? Какое письмо пожечь?
– А то письмо, какое ты сам умыслил… – твердо сказал Истома с торжествующей усмешкой. Он убедился в том, что смелая выдумка его действует и что дьяк испугался. – Я человек смирный, никого не обижу. Да коли мне пропадать за тебя, и тебе, дьяче, тоже пропасть вместе с семенем… Либо ты меня пустишь на волю, либо я на тебя «государево дело»[18] крикну…
У дьяка затряслись руки и ноги. Он стоял бледный, как сам Истома. Он понимал лучше других, что, если Истома крикнет «государево дело», пока разберутся, ему не избегнуть пыток, как и жене и сыну…
– Сядь, дьяче, не торчи перед оком – тошно! – с неожиданно взявшейся смелостью приказал Истома.
Дьяк, растерянный, сел, нескладно вытянув длинные ноги, и вытер со лба рукавом пот.
– Все одно мне мука, – грозно сказал Истома, – вытерплю, чтобы тебя загубить.
– Дак… Да чего ты мелешь? – бормотал дьяк. – Не было у тебя письма, так и сказывай «не было», а то затеял – себе и другим на голову. Я ведь так спросил: «Не бывало ли, дескать, писем?»
Истома решил насесть крепче, пока дьяк не оправился от испуга. Забитого, съеженного мужика как не бывало: перед дьяком стоял теперь иной человек.
– Ты спросил, я ответ держу на твой спрос. Другой кто спросит про то же – и другому отвечу. Хоть самому воеводе, хоть на Москву повезут и под пытку поставят!..
– Да постой, постой, дело сказываю: хочешь тюрьмы избыть, замолчь! – зашипел дьяк, боясь поднять голос.
– Не отделаться тебе, дьяк! – зло усмехнулся Истома. – Либо пусти меня, куда сам захочу, словно бы такого и не было, либо объявлю про письмо. Я не грамотей: что писано было, не знаю, а государю то письмо могло снадобиться!..
– Тише, не кричи! Коли услышат, и сам воевода тебя не сможет на волю спустить.
– Ладно, не стану, а ты, дьяк, мне волю подай, – заключил Истома.
Авдотья, оставшись без лошади и телеги, без последней рухляди и без денег, потеряв сына и мужа, едва держась на ногах после родов, бродила, шатаясь от горя и слабости, по торговым площадям Великого Новгорода. Она сто раз на дню рассказывала свою историю, прося подаяния, и сердобольные горожанки слушали ее, покачивая головами. Они сочувствовали несчастной перебежчице из-за рубежа, и никому не пришло даже в голову выдать ее воеводе…
Ей подавали гроши, и она брала, преодолев и быстро забыв стыд первого принятого подаяния. Она становилась в толпу просящих, но нищие сгоняли ее со своих мест: они завидовали ее свежей беде, о которой она говорила с подлинной болью, с той болью, какую счастливые любят слушать и за которую щедрей подают.