– И впрямь бы молчала, стара квакуша, – вмешался Истома. – Беду накликаешь! Тот человек мне издавна друг и добра желает, а рожей не вышел – его беда! Да и отколе тебе ведать Москвы: не царская кума – побируха! Пошто на малого страх нагоняешь! Не с робким сердцем в дорогу пускаться!
Бабка Ариша смирилась и замолчала. Как ни бедняк, как ни простой человек – Истома был глава семьи и хозяин…
Истома, как и Первушка, не понимал, что Филипп Шемшаков доволен отправить Первушку подальше от Пскова, а главное – дальше от дочери Глани, которая ради красавца звонарева сына стала в последнее время не по-девически богомольна.
Правда, Первушка в своей тоске по богатству и буйному разгулью не замечал девических вздохов и внезапного румянца, озарявшего щеки Глани, не замечал украдчивых взглядов ее из-под темных ресниц, и это было единственным утешением Филипки, который видел, что дочь совсем не хочет глядеть на хорошего жениха из добрых посадских людей – Федора Головлева, вдового торговца шорным товаром. Раньше она мирилась с мыслью пойти за вдовца, теперь же не хотела и слышать… Надо было убрать Первушку с дороги. Как знать – вдруг завтра и он заметит девичью красу и загорится, как Гланя!.. Потому Филипп Шемшаков с особою радостью порядил Первушку в Москву – провожать обоз с товаром псковского дела…
Шли святки…
После крещенья[57] Первунька покинул дом. В последний раз он зашел домой уже готовый в дорогу, с саблей и плеткой у пояса. Вся семья в торжественной тишине присела на лавки. Потом поднялись, перецеловались. И вдруг рывком, круто Первунька шагнул за порог.
– Будет удача – дам весть, – выходя, напоследок пообещал он, с этими словами его только клуб морозного пара ворвался в дверь со двора.
Авдотья словно лишь в этот миг очнулась от забытья и, причитая, кинулась вдогонку… Все вереницей потянулись за пой на крыльцо…
Первунька уже шагал через реку, направляясь к Власьевской башне. Он не обернулся. Заломив набекрень шапку, он выступал, словно любовался собой. Иванка не слышал материнских причитаний и с бьющимся завистью сердцем глядел на брата, пока тот не скрылся во Власьевских воротах…
Когда Первушка ушел, Истома понял свою ошибку: сын потому отбился от дома, что не было у него в руках своего дела. Посадский наймит почти тот же холоп. Чтобы выбиться в люди, надо иметь в руках свое ремесло. И Истома отдал Иванку в ученье к соседу Прохору Козе, надеясь, что вместе со своим неразлучным другом Кузей сын будет прилежней к делу…
Гончарное ремесло не очень привлекало Иванку, но ему нравилось узорить посуду. Это выходило у него удачней, и Прохор Коза возлагал на него эту часть работы, тем более что Кузя делал это с ним вместе охотно. Ребята вдвоем выписывали все те же и те же травы и листья, изредка отступая от привычного узора.
Как-то раз Кузя пустил на блюде по кругу вместо цветов слова из молитвы: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь».
«Хлеб-соль ешь, а правду режь», – вывел Иванка на другом точно таком же блюде.
Прохор Коза продал блюда. И в следующий раз наказал ребятам расписывать блюда грамотой. Грамота была ему самому недоступна, как была она дивным искусством и для покупателей посуды. Но покупатели потянулись к этому хитрому новшеству, сами спрашивая «грамотных» блюд.
«Яко насытил еси земных твоих благ», – написал Кузя на хлебнице.
«Дал бог зубы, даст и хлеба», – написал Иванка на своей.
«Взгляните на птиц небесных – не сеют, не жнут, а сыты бывают», – вывел Кузя на миске.
Слава о новой затее псковского горшечника прошла по торгу и дошла до монахов. Игумен Мирожского монастыря[58] прислал к Козе монастырского трудника[59] , наказав явиться к нему.
Прохор Коза воротился домой из монастыря довольный. Он получил от обители заказ изготовить на монастырские нужды разной посуды, украсив ее «молитвенными и добрыми речениями».
Истома и Прохор хвалили ребят за хорошую выдумку.
– От дедов и прадедов брали приклад на узоры и травы. Чаяли, так и во веки веков все правнуки будут суда узорить, ан мудрецы наши вона чего умудрили!
И Кузя с Иванкой гордились своей выдумкой.
Ни Коза, ни Истома не могли уже помогать им в этой работе, и Коза, несмотря на то что в порядной записи не было сказано ничего об уплате Иванке раньше пяти лет, стал платить ему деньги.
– Вот и кормилец возрос тебе, мать! – приговаривал довольный Истома.
– Совесть в Прохоре есть – живой души человек: никто с него не спрошал, а он добром деньги малому платит! – удивлялся он честному обычаю Козы.
Прохор Коза запускал свой волчок с утра до ночи. Ему помогал Истома, а Кузя с Иванкой стали полными хозяевами росписи и узоров. Тут были и горлачи, и торели, и хлебницы, и солоницы, и кружки, и кувшины, и миски, и печные горшки, и крынки всех видов.
Когда дело дошло до винного горлача, Кузя не знал, какое же – молитвенное или доброе – речение написать на винной посуде. Ребята обратились за советом к пароменскому дьячку, который учил Кузю грамоте.
– Пиши: «Его же и монаси приемлют», – посоветовал дьячок.
Кузя написал.
«В кабаке родился, в вине крестился», – вывел Иванка на другом горлаче.
Не зная грамоты, Истома и Прохор спрашивали ребят, что где написано. Когда дошло дело до Иванкина горлача, он понял, что на этот раз ему может попасть за написанное.
– «Каково винцо, таково и здравьице», – соврал он.
Ни Прохор, ни Истома не усмотрели в этом ничего худого. Кузя, прочтя Иванкину надпись, не выдал его и только усмехнулся. Это еще подхлестнуло озорника Иванку.
«Голодное брюхо к молитве глухо», – написал он на большой миске.
«Не минешь поста, коль мошна пуста», – написал на своей Кузя.
Ребята трудились неустанно, перемигиваясь, посмеиваясь и подзадоривая друг друга. Уже не было больше и мысли о «молитвенных речениях». Они писали самые бесшабашные поговорки, стараясь лишь превзойти друг друга…
Встретившись на дороге с уезжавшим из города шурином, Прохор Коза похвалился выдумкой Кузи:
– Тебе спасибо, Левонтьич, что грамоте надоумил учить, – то и польза!