– На, на, завидчик! – весело сказал он, всыпав весь овес в короб…
Встревоженные шумом, рядом в курятнике во сне закокали куры, и тотчас, проснувшись, петух послал горластый воинственный вызов неведомому врагу. Где-то невдалеке отозвался второй, третий…
Когда вдали умолкла петушиная перекличка, Иванка все еще стоял, облокотясь о телегу и глядя на звезды. Только лай по задворкам улиц да стрекот кузнечиков нарушали теперь тишину. Теплый запах навоза смешался с медвяным и душным дыханьем цветущей липы… Какой-то шальной жук с ревом промчался мимо, шлепнулся в стену и, тихо жужжа, свалился невдалеке в траву…
Иванка вспомнил цветенье черемухи и пение майских жуков в саду в ту последнюю ночь, когда их с Аленкой застал кузнец… На мгновение лицо Аленки представилось рядом, но в тот же миг сменилось вытянувшимся и пожелтевшим мертвым лицом Якуни.
Пищальный выстрел ударил вдали, прокатился эхом и отдался где-то ближе повторным ударом… Завыли и забрехали собаки…
Иванка бросился через двор в избу.
– Началось! – крикнул он с порога.
– Пустое, Ваня! Робят разбудишь, – остановил его хлебник. – Сам ведаешь – на рассвете учнется.
– Палят! – возразил Иванка.
– Попалят да устанут…
Они прислушались оба. Сквозь голосистый лай, теперь раздававшийся всюду по городу, доносилась пальба со стороны Завеличья.
– На случай распутай коней да взнуздай, – сказал шепотом хлебник.
Иванка вышел. Желая дать коням съесть по лишней горсти овса, он начал с того, что их растреножил. Потом насильно оторвал их от еды, неловко натягивал на морды упругие ременные уздечки, дрожащими от волнения руками, путаясь в стременах, прилаживал на спины седла и, только уже затянув подпруги, заметил, что выстрелы смолкли…
Стук копыт раздался по улице через мостик невдалеке от двора Гаврилы. По возгласу «тпру!» Иванка узнал голос Кузи и с поспешностью отпер ворота.
– Иван, зови сюда дядю, – шепнул Кузя, зная, как хлебник всегда бережет семью от всякого беспокойства.
– Чего там палили? – спросил Гаврила, в одной рубахе сойдя во двор и почесывая бороду.
– Перво – наш дворянин послал нападать, чтоб покой у них ночью отнять. Не поспят, мол, – слабее станут… а там наши заметили – кони плывут по реке от Снетной горы на наш берег. Ну – стали пуще палить…
– Что же – конных отбили? – спросил Иванка.
– Поди разгляди! Зги не видно.
– Чего же ты примчался? – спросил Гаврила.
– Сумненье в стрельцах, дядя Гавря, – сказал Кузя. – Я неволей примчался – стрельцы прислали к тебе: слышь – Хованский своих конных на наш берег гонит, а наш дворянин велит наших конных держать у Петровских ворот. Он сказывает, биться в кустах на конях несподручно… Чего же тогда боярин шлет конных? Он дурей Сумороцкого, что ли?
– Сказали ему? – спросил хлебник.
– Сказали. Он баит, что хитрости ждет: как-де мы на острожек ударим, тогда разом боярин на приступ пойдет у Петровских, – так было б чем биться…
– И то, – согласился Гаврила, – ты поезжай к Петровским воротам, скажи Максиму Яге, чтобы конных к вам выслал, а я прискачу – рассудим со дворянином.
Кузя влез на седло и поехал.
Иванка вздохнул.
– До света есть время, покуда посплю, – уходя в избу, сказал хлебник.
Иванка сидел у колодца. «И что за дурацкая доля! – досадовал Иванка. – То с Томилой в «припарщиках», то сижу тут и едва от петли упасся!»
Уже два дня он сидел здесь, в доме всегороднего старосты, куды сыск не смел заглянуть. Он не показывался даже друзьям. Для одного лишь Томилы покинул он свое убежище на сеновале.
Томила пришел поздно вечером. Заговорил тихо и душевно:
– Левонтьич, в единстве все в городе – посадские люди, обительски трудники… Даже дворян двадцать пять человек из тюрьмы отпустили – все в дружбе… Один ты мятешься… Чего тебе надо? Иди со всеми.
Хлебник невесело усмехнулся:
– Я что вам дался один! Коли все вы в дружбе – чего вам меня не хватает? Аль я Добрыня Никитич могучий да всех московитов побью? Аль семеро ждут одного?
– И не ждут! – согласился Слепой. – Да срам на тебя падет, что бояр устрашился. По городу слух, что шапошник Яша письмо от боярина приносил тебе…
– Цыть, плешивый! – окрикнул возмущенный Гаврила. – Что же, Захарка твой баит, что я отписки слушал? Аль я страшуся?! Хованский с отпиской лез – я боярско письмо пожег… Я Москве не поддамся. И письмами ты мне не тычь!.. Аль угодно большим посадским меня задавить? Пусть полезут! Посмотрим тогда, кто кого! Устинову все расскажи – может, станет умнее. А ты б не совался служить им…
– Я?! – воскликнул оскорбленный Томила.
– Ты, ты! Ты от них пришел. Они за себя страшатся: ответа бегут… Сами сгубят весь город да скажут: Томилка с Гаврилкой винны в беде. Ан я под поклеп не дамся!
Томилка растерялся. Он привык к послушанию хлебника, к его согласию со всеми своими суждениями, а теперь вот уже около двух недель Гаврила стал вовсе иным, словно нарочно искал разлада и спорил во всех делах.
– Так что же, не воротишься в Земскую избу? – спросил летописец даже с какой-то угрозой, чувствуя, что растерял способность доказывать перед лицом человека, который упорно не верил в единство города и как бы назло разделял всех на «мы» и «они».
– Не пойду, не пойду, так и скажи там своим хозяевам… И уходи от меня. Коль приду – я все ваше единство нарушу, всю купность сломаю…
– Ну, не ходи, коли так… Авось прилезет Хованский, тебе польготит за то…
Томила не успел договорить, как очутился на пороге, подхваченный сильными руками Демидова и поставленный лицом к выходу.
– По старой дружбе тебя не бью. Уходи подобру, – в волнении сказал хлебник, слегка подтолкнув подьячего, и шумно захлопнул за ним дверь…
– То и есть слепой! – сказал он Иванке, когда за Томилой брякнула железная щеколда калитки. – Не долгое время пройдет, как спадет слепота и с иными речами вернется…
Иванка знал то, чего не знали в Земской избе, – что Гаврила не оставляет ни на один миг без своего внимания город: к нему приезжают стрельцы, приходят меньшие и говорят обо всем, что творится. Гаврила знал, что в Завеличье находится уже около тысячи человек из войска Хованского. Он припасал на них конницу. Между стрельцами шептались о том, что, как только начнется бой в Завеличье, Гаврила поскачет туда и сам поведет в битву стремянных стрельцов.