Никто не остановил Романова. Только один князь Яков пустился ему вдогонку, надеясь его возвратить, а если не сможет, то чтобы грех пополам. Якову Куденетовичу Черкасскому было не впервой переносить царский гнев и опалу, и он помнил, что Никита Иванович по дружбе всегда за него вступался.
Они доехали до Красной площади.
– Едем ко мне, – предложил Романов.
Никита Иванович подошел к столу и стал расставлять по доске тяжелые шахматные фигуры. Огромный лоб его бороздили морщины.
– Сыграем в шахмат, – сказал он.
– Тебе починать, – поклонился Черкасский.
Романов шагнул пешкой от короля.
– Смелый так ходит! – заметил Черкасский и двинул свою пешку от королевы.
– Молод Алешенька нас учить: троих царей да четвертого вора видали на троне. И все грозны быть хотели! Ишь, распалился за правду! – ворчал Романов, обдумывая свой ход.
– Есть такое черкесское слово: «Если правду сказываешь, люди не любят!» – ответил Черкасский. – Государь человек ведь! А ты, Никита Иваныч, горячий!
– Воля моя была бы, послал бы Бориса Морозова на конюшню, – не слушая друга, продолжал Романов. – Сколь бунтов из-за него да его дружков! В Москве – раз, в Устюге – два, в Курске – три, в Новгороде, во Пскове, во Гдове… Да жди, что кругом пойдет…
– Тише, Никита Иваныч, – остановил князь Яков.
– Чего тише? В моем доме, князь Яков, изветчиков нет, – возразил Романов. – Что есть, то и сказываю. Погубит Борис и царя и все государство. Во Пскове не просто бунт – небывалое дело ныне во Пскове: никого не давят, не бьют, не грабят, а сами собой в порядке живут без больших людей. Ратным людям жалованье платят, ворота берегут, с литвою торгуют… Не ярыжки гулящие встали – посадский народ поднялся: сапожники, кузнецы да торговый люд…
– Аглицкие парламенты! – насмешливо подсказал Черкасский, но сам испугался сравнения и вдруг прикусил язык.
– Верно, князь Яков! – воскликнул Романов. – Ты в шутку молвил, ан верно! Такого мятежа николи не бывало. Не нас одних разорил Морозов. Народ не напрасно мятется, и то будет не диво, что англичанским обычаем…
– Тише, Никита Иваныч, – снова остановил Черкасский. – Чего кричишь, словно рад мятежу!
– И рад! – возразил ему по-прежнему громко Романов. – Не станется так, чтобы после сего мятежу разоритель боярский Борис Морозов опять при царе остался. Вот я и рад!..
В этих словах боярина прозвучала ненависть к недругу всех самых больших бояр: не опричник, не однодворец какой-нибудь, сам такой же боярин, старинного рода, – он разорял боярство, лишая его родовых, прадедовских привилегий и прав. Никита Иванович был один из самых богатых людей государства, он вел торг и с иноземцами разным товаром. Его не страшило разорение и оскудение, но оскорбляло своевольство Морозова.
– Слетит Бориска! – крикнул Романов. – Вот я чему рад!..
Толстые стены, плотно закрытые окна дальней палаты, безлюдность всего дома предохраняли Романова от чужих ушей, и он с удовольствием делал вид, что кричит правду с лобного места на всю Красную площадь.
– Рад, сказываешь? – переспросил шепотом Черкасский – он только и ждал от Романова такого признания. – Не чаял я, Никита Иваныч! А когда ты рад, зачем кричишь? Сядь на конь да скачи во Псков.
– Тс-с! – остановил в свою очередь Романов, хотя Черкасский сказал эти слова почти беззвучно. – Пошто мне ехать туда? – спросил он, еще понизив голос.
– Народ тебе верит. Ты для народа не чуж-чуженин, ты как… – Черкасский поискал слова и улыбнулся, – …как дедушка… Ты придешь без ратных людей, тебе ворота отворят, в город пустят, обрадуются тебе…
– А дальше чего? – осторожно спросил Никита Иванович.
– Дальше? Грамоты станешь писать по городам…
– А дальше чего? – тем же тоном спросил Романов.
– Чего дальше!.. – красноречиво развел руками Черкасский…
– Тс-с! – зашипел Романов. – Чего говоришь?! Голова тебе не мила!
Романов встал с места, взволнованно прошелся по палате и, словно случайно, выглянул за дверь, в соседний покой. Там никого не было. Он покраснел. На высоком старческом лбу надулись синие жилы, глаза налились кровью. Ему стало жарко. Боярин скинул ферязь и остался в шелковой рубахе по колена длиной. Он распахнул окно в сад, и в затхлый покой палаты ворвался весенний ветер и заиграл в седине бороды и в складках желтоватого шелка сорочки.
Романов вернулся к шахматам, но не мог играть. У него кружилась голова… Ему было уже шестьдесят лет, но он чувствовал себя совсем молодым: он скакал в седле, как молодой, пил вино, как молодой, с молодым пылом он ненавидел Морозова и Милославского и, как молодой, любил свою дворовую девушку, румяную, пышную Дашу… В юности ему не дали власти. Тогда многие говорили о том, что бояре боятся его ума и силы и посадили на трон неразумного отрока, чтобы самим управлять государством. Никита Иванович стал тогда добиваться народной любви: он принимал беглецов, раздавал деньги, дарил дома, платил чужие долги, заступался за осужденных… Но когда москвичи его полюбили, он обленился, отяжелел, и с него хватало той власти, какая была у него в руках. Но нынче с ним что-то стряслось еще, что взбаламутило ум и чувства: он захотел власти, захотел царства, которого не дали ему в юности…
Честолюбивый Черкасский снова его встревожил.
– Никита Иваныч, ты слово скажи, одно слово – и все стрельцы в Москве встанут. Ты слово скажи – казаки встанут, слово скажи – Казань, Астрахань… – нашептывал князь Яков, передвигая зеленые каменные фигуры с пятна на пятно…
Романов не отвечал.
Смеркалось.
В дальнем покое где-то хлопнула дверь, заскрипели половицы и послышались старческие шаги дворецкого.
– Боярин, дозволь сказать, – поклонился старик.
Никита Иванович кивнул. Старик подошел поближе и таинственно произнес:
– Гонец к тебе прискакал… с грамотой… – дворецкий осекся.
– От кого? – Романов вдруг вспыхнул: гонец не предвещал добра.
Грамота могла быть только от царя. Царь любил обличать в письмах того, с кем бывал в ссоре.
– Не смею сказать от кого, боярин, – ответил дворецкий.
Романов удивленно взглянул на старика.