Сознание возвращалось к Дэвиду Россу толчками, словно при соприкосновении с действительностью оно отскакивало и снова взмывало вверх, в облако неясных, бесформенных образов. И все же при каждом таком приземлении его сознание удерживало какую-то частичку окружавшего мира: ощущение сухого тепла постели, кусочек зеленоватой стены, бело-голубой халат сестры.
Должно быть, именно поэтому, едва открыв глаза, Дэвид уже ясно понимал, что находится в больничной палате. В тот же момент открылись шлюзы его памяти, и он вспомнил.
Он сидит за рулем своего старенького «шеви-два». Включен обогреватель, и его уютное шипение сливается с шумом мотора в привычный звук дороги. Шоссе накатывается прямо на него и аккуратно разрезается машиной на два полотнища. Как и всегда, за рулем Дэвид не думает ни о чем. В голове лишь плывут маленькие клочки мыслей, образов. Они то лениво сцепляются, повинуясь каким-то таинственным законам ассоциаций, то снова разбегаются в стороны.
Ему хорошо. Ощущение физического благополучия человека, ведущего машину, складывается не только из его собственного самочувствия. Ровная работа мотора, упругий шорох шин — все это так же необходимо для спокойствия водителя, как и отсутствие болей в сердце, колотья в боку или поднимающейся по пищеводу тошноты.
Дэвид Росс был здоров, как младенец на этикетке детских консервов «Бич-нат», и с несокрушимым оптимизмом своих двадцати девяти лет он был уверен, что так будет всегда. Будут сменяться машины — может быть, даже у него когда-нибудь будет «кадиллак», будут новые газеты, может быть, даже он станет когда-нибудь владельцем газеты и ему всегда будет хорошо. Почему именно ему должно было быть всегда хорошо, он не знал. Он просто не задумывался над этим.
Он относился к жизни точно так же, как и к дороге. Он всматривался только в ту часть шоссе, которая сейчас мчалась навстречу ему. Уносясь назад, она теряла реальность, превращалась в абстрактные мили и населенные пункты.
Дэвид Росс мало думал о вчерашнем дне и еще меньше о завтрашнем. Может быть, это равнодушие объяснялось, помимо молодости, еще и его профессией. Он был репортером, и история существовала для него один день. Кому нужна вчерашняя измятая газета и кто может знать, какие заголовки захватят первую полосу завтра?
Шоссе круто скатывалось с холма, и Дэвид нажал на акселератор. Он любил разогнаться на спуске и стремительно выскочить на подъем. Стрелка спидометра дрожала где-то между восемьюдесятью и девяноста милями. Шелест шин перешел в свист. Он миновал впадину, и быстрый подъем слегка вдавил его в сиденье. «Шеви» выскочил на гребень холма, и в то же мгновение он увидел прямо перед собой черную машину. Она только что обогнала огромный автобус с эмблемой гончей на боку. Слева был автобус, справа — кювет.
Машина надвигалась на него плавно и неспешно, будто в замедленной киносъемке, и Дэвиду казалось, что у него вполне достаточно времени, чтобы нажать на тормоз, выйти из «шеви» и крикнуть водителю: «Ты что, спятил!» Но почему-то и движения его были такими же медлительными и плавными, как и наплыв встречного автомобиля. Он начал поворачивать руль вправо, поворачивать неторопливо, еле перебирая руками. И так же неторопливо понял, что не успеет избежать столкновения.
Сердце его сжал первородный животный ужас перед неизбежным. Апокрифическая старуха с косой мелькнула перед его глазами в одном из своих обличий двадцатого века — радиатором встречной машины. «Шеви» медленно летел в кювет. Он услышал треск — вернее начало треска, потому что начал томительно медленно проваливаться в бесконечную черноту…
Очевидно, чувства все-таки отстают от сознания, потому что прошло несколько секунд с того момента, как Дэвид открыл глаза, а он все еще не испытывал никаких эмоций. Но вот он сориентировался в пространстве и времени, нашел крохотную точку во вселенной — себя и понял, что жив, что коса прошла над его головой, — и его захлестнула радость. Она звенела, струилась в его теле, распирая его. Он и не пытался сдержать ее, он не смог бы удержать ее в себе, если бы даже хотел. Она бы все равно выскочила из него, как мяч, который пытается удержать под водой ребенок. Он жив, он остался жив! И даже саднящая боль от ушибов лишь доказывала реальность спасения.
Если бы авария была абсолютно неожиданной, Дэвид, возможно, очнулся бы с ощущением катастрофы, когда разум всеми силами пытается не принять ее, не поверить, когда кажется, что нужно только очень захотеть — и все окажется дурным сном, чьей-то неумной выдумкой. Но в его выключившемся в момент удара сознании застыло ожидание смерти, и больничная палата с зеленоватыми стенами знаменовала собой жизнь. Он пошевелил руками, ногами, головой. Какая это восхитительная штука: захотеть пошевелить ногой или рукой — и тут же почувствовать угодливое сокращение мышц! Вот желание бежит по нервам, толкает, тормошит лениво-сонный мускул. «Что вам угодно?» — «Хозяин велит вам приподнять левую ногу». — «Ох, не лежится ему спокойно! Ну, так и быть».
Мускул зевает, набухает и нехотя тянет за прикрепленные к костям сухожилия. Нога сгибается. Боже, чудо свершилось! Чудо, чудо! Почему не звонят в колокола и хоры не подхватывают благодарственные псалмы?
Дэвид засмеялся самым чистым и веселым смехом — смехом радости жизни.
Он услышал, как сестра в углу комнаты пробормотала: «Бредит, наверное», — и ответил:
— Дорогая сестра, я не только не в бреду, я готов расцеловать вас, хотя это, наверное, и запрещается больничной администрацией. Вы уж простите меня за болтливость, но я чувствую себя так, словно только что родился.
Сестра, немолодая женщина, обернулась к Дэвиду.
— Как вы себя чувствуете, мистер Росс? Если речь идет о поцелуях, все в порядке, хотя это не совсем обычное желание для новорожденного. Вам здорово повезло. Ухитриться отделаться в такой аварии всего несколькими ушибами…
— Поэтому-То я и засмеялся, сестра. А вы сказали, что я, наверное, в бреду.
— С чего вы это взяли? Я ничего не говорила.
— Как не говорили? Или мне это померещилось?
— Вот видите, вам нужно еще отдохнуть. После сильных потрясений организм нуждается в покое. Постарайтесь заснуть.