От своего верхнего кимоно он оторвал рукав, чтобы завернуть предмет, который он крепко прижимал к себе. То была голова Кэса-Годзэн. С той самой ночи он ни на мгновение не выпускал ее из рук. Просочившаяся кровь смешалась с росой и землей, засохла и затвердела до такой степени, что от всего этого ткань выглядела как лакированная. Более двух недель прошло с тех пор, как бежал Морито, и от головы стал исходить запах разложения. Но он прижимал ее к себе днем и ночью, а когда дремал, то снова видел Кэса-Годзэн как бы воочию.
В ней ничего не изменилось. Он слышал шелковистый шорох ее одежд, когда она близко придвигалась к нему, что-то нашептывая. Морито вдыхал ее аромат, чувствовал тепло прислонившегося к нему тела. Хотя пауки и ткали свою паутину вокруг подушки, сооруженную им из опавших листьев, и бледные, не видевшие солнца грибы прорастали рядом с его головой, они казались менее реальными, чем фантазии, посещавшие его в бреду.
Они с ней снова были мальчиком и девочкой и, как бабочки, кружили над клумбами в дворцовом саду. Затем он видел себя самого, жалкого юношу, страдающего от безнадежной любви – безумно, смертельно. И во сне Морито стонал:
– О, Кэса-Годзэн, отчего ты не смотришь на меня? Никто, кроме тебя, не избавит меня от этих мук, о, бессердечная! Зачем принадлежишь ты Ватару? Сжалься надо мной! Дай мне одну лишь ночь провести с тобой рядом. Позволь один только раз сорвать этот запретный цвет, а после пускай это преступление, более тяжкое, чем все Десять грехов, бросит меня вниз, в бездонную, жаркую яму ада, ибо какое страдание сравнится с тем, что я испытываю сейчас?
И в своих возбужденных снах беглец видел ее закрытые глаза и искал своими губами ее губы. В складках помятого кимоно мелькали ее руки и линия обнаженной груди, но, потянувшись к ней, он уже терял ее, сон растворялся и оставлял его мучиться и тосковать. Проснувшись однажды, беглецу захотелось разразиться плачем и рыдать, пока вся полуночная природа не присоединится к его причитаниям.
Все еще было темно, когда Морито, устав от слез и снов с привидениями, проснулся. Поднявшись на ноги, он машинально двинулся вперед, пошатываясь и спотыкаясь, не соображая, где находится, когда внезапно все его нервы задрожали, реагируя на странное новое ощущение. Казалось, ледяной поток с грохотом пронесся в его мозгу и исступленный рев ворвался в уши, неоднократно повторившись эхом в голове.
Пороги Нарутаки – по дороге к горе Такао с ее кленами!
Наступил рассвет, в небе висела бледная луна. Морито огляделся, впитывая глазами темно-красные кленовые листья по всему склону горы. Никогда еще утренний свет не казался таким кристально чистым. Он еще раз вернулся к нормальному состоянию. Затем события той ночи – 14 сентября – ожили в нем, будто он снова находился там, где они произошли. Грохот порогов Нарутаки и плеск воды вдруг зазвучали как страшные причитания отчаявшейся матери – ржание от ненависти лошади Ватару, смех его друзей-стражников и гневные выкрики толпы.
Повернувшись к порогам, Морито крикнул, будто в ответ:
– Дайте мне умереть! Я не могу живым смотреть миру в лицо!
Покачнувшись, он уцепился за валун и посмотрел вниз, в кипящий поток, и заметил группу камнетесов, двигавшуюся с другого берега, прыгая от скалы к скале, по направлению к нему. Словно молния, Морито развернулся и бросился прочь, быстро вскарабкавшись на вершину горы.
Поднявшись, он положил свой узелок на землю и тяжело упал на колени, переводя дыхание. Пот катился по его телу, и беглец вытер волосатую грудь, часто и тяжело дыша.
Умереть необходимо теперь, когда к нему вернулся здравый смысл, подумал он.
– Прости меня, любимая! – крикнул он затем, воздев руки в молитве. Одно за другим шептал он имена тех, кого знал, моля о прощении, и наконец снял материю с головы. – Теперь взгляни на Морито, который все искупит своей жизнью, – прошептал он. – Посмотри еще раз на мир, ибо я также скоро обращусь в прах.
Оцепенело смотрел Морито на то, что увидел. Волосы, спутанные, лакированные кровью, прилипли прядями к щекам и лбу.
– Ах, возлюбленная моя, разве это ты?
Голова не напоминала ничего, кроме разве что большого глиняного кома. Когда свет заполнил небо, Морито увидел, как сжалась плоть под спутанной сеткой волос; кости выступили, а кожа покрылась пятнами. Уши сморщились и выглядели как высохшие мидии, глаза казались вырезанными из голубого воска с белыми пятнышками. Нигде не находил он тех черт, которыми когда-то восхищался.
И убийца взмолился:
– Дай-нити Нёрай, Дай-нити Нёрай! [1]
От маски смерти, лежавшей перед ним, его взгляд обратился к небу. Как огненный шар, вставало солнце. Крыши столицы, Восточные горы и пагоды со шпилями лежали, окутанные туманом, и все, что мог он видеть, было огромное, пылающее колесо света.
Уединенное жилище, где часто бывал настоятель Какуё, стояло во впадине гор Тоганоо, на дороге к Такао, в том месте, где поток от порогов Нарутаки устремлялся к порогам Киётаки. Хотя он был настоятелем храма Тоганоо, но существенную часть времени проводил в Тобе, и жители района привыкли называть его настоятелем из Тобы – Тоба Содзё. Когда-то он был настоятелем храма Энрякудзи на горе Хиэй, но в те времена, когда монахи ходили с оружием, поджигая и грабя, люди слышали, как Тоба Содзё часто говорил, что монах из него никудышный, так как он терпеть не может драки.
Жизнь настоятеля также не была обычной. Вместо того чтобы использовать в усадьбе послушников, он взял прислуживать молодого воина и троих мужчин-слуг, и любопытным, которые не без удивления спрашивали его, кто же живет в усадьбе – монах или мирянин, настоятель важно объяснял, что слуги принадлежат не ему, а персоне высокого ранга из Киото, навещающей его.
Достигший уже семидесятилетнего возраста Тоба Содзё был одним из многочисленных сыновей блестящего и своенравного придворного, прославившегося в свои дни авторством хроники. Какуё унаследовал значительное состояние, духовный сан принял, будучи довольно молодым, но вскоре обнаружил, что монашеская жизнь ему не по вкусу. И тогда, пренебрегая обязанностями, он начал получать удовольствие от своей склонности к живописи. Из-под его кисти появлялся свиток за свитком: плоды язвительного ума, полные сатиры и насмешек. Ничего подобного прежде не бывало; его глаз, воспринимающий критически этот суетный мир, видел людей в их сходстве с животными – обезьянами и зайцами, участвующими в скачках, барсуками в одеждах монахов, важными лягушками в венцах. Его кисть изображала пороки духовенства, экстравагантную нелепость аристократов, их фантастические суеверия, борьбу за власть среди чиновничества и все глупости и пороки человечества.
Однажды поглощенному живописью настоятелю слуга доложил о госте. Отложив кисть и прибор для туши, Тоба Содзё вышел принять посетителя, юного стражника из Приюта отшельника Сато Ёсикиё.
– Завидую я вашей жизни, ваше преподобие. Всякий раз, приезжая к вам с визитом, я убеждаюсь, что человеческая жизнь должна проходить рядом с природой.
– Зачем же завидовать? – отозвался Тоба Содзё. – Я не понимаю, почему вы не выберете ту жизнь, которая для вас наиболее желательна.
– Легче сказать, чем сделать, ваше преподобие.
– Тот, кто живет в горах, тоскует по городу, а городскому жителю хотелось бы жить в горах, – посмеиваясь, заметил настоятель, – и ничто никогда не устраивает всех…
– О, ваше преподобие, рисунки улетают – ветер!
– Эти клочки бумаги? Не обращайте внимания. Лучше скажите: вы приехали сюда любоваться кленами и сочинить одно-два стихотворения?
– Нет, ваше преподобие, я здесь по пути в храм Ниннадзи по делам, имеющим отношение к императорскому паломничеству.
– Да? Просто поразительно, как его величеству не надоест смотреть все эти скачки. Я бы не удивился, если б человеческая раса превратилась в стаю пороков, бегущих сломя голову, а стражники стали бы табуном диких норовистых лошадей. Вот действительно пугающая мысль!