— Не беспокойся, отдохни все уже сделано. Пойду я, прилягу на часок. Ох, беда-беда…
В дверях соседка помедлила. Нерешительно посмотрела на Иру:
— Тут вот еще, спросить хочу, да не знаю… Может, неправы мы, а дело уже сделано. Рада-то Львовна не нашей веры, тебя не было, так мы со старушками сами решили…
— Что, Петровна? — Ира хотела побыть одна, но торопить соседку не смела. Один родной человек на всем белом свете остался.
— Похоронили мы твою мамочку по-нашему, по-православному. Правда, батюшка отпевать не согласился, так мы сами купили венчик с Трисвятым и иконку Божьей Матери. А то душа не спокойна была бы. И у нее, и у нас. Так ли, что скажешь?
Ира обняла Петровну и прошептала:
— Так, все правильно, спасибо вам.
Поминки прошли, на удивление, быстро. Пришли две маминых подруги-учительницы, соседи, Анечка Скворцова, школьная подружка Иры.
— А Линку доктор Машков не отпустил. У нас в реанимации ужас, какой сложный больной после операции! Таких только Линке Юрий Васильевич доверяет. Она умеет выхаживать, с того света выдирает… Ой, прости меня, дуру дурную! — Анечка хлопнула себя по губам, глаза ее наполнились слезами.
— Да ладно, увидимся еще, — Ира положила Анечке оливье, подвинула селедку и снова замерла в молчании.
Как и утром, она сидела, сосредоточенно глядя в одну точку. Слез не было. Пусть плачут те, кто пришел на поминки, а у нее еще будет время. Сначала нужно поверить, что мамы нет и никогда не будет. Сначала просто поверить, потом понять, а там уже можно и поплакать. Только не сейчас… Она так обязана всем этим людям. Не хватало еще, чтобы после того, что они сделали для них с мамой, заставлять их успокаивать ее расходившиеся нервы.
Ее не трогали, к ней не обращались. Петровна успела шепнуть на пороге, что девочка еще не пришла в себя, нужно дать ей время, как бы хуже не было. До Иры доносились отдельные фразы:
— Помянем… Царствие небесное… Не чокаться…
— Золото душа, приветливая, всегда спокойная, голоса ни разу не повысила, слова худого никому не сказала…
— Такое горе, такое горе…
— А цены, цены, в войну легче было…
— Борщ хто варыв?
— Я… Нравится?
— Нэ кыслый!..
— Петровна, ваши пирожки? Ни с чем не спутаешь! Дадите рецепт?
— Зайдешь, Верочка, и рецепт, и пирожков возьмешь. Такое горе…
— А батюшка, как узнал, что еврейка, наотрез отказался панихидку справлять, — Клавдия Ивановна понизила голос на слове «еврейка». — Еще и прибавил, это, мол, наша большая беда, что крещеных и некрещеных на одном кладбище хороним…
— Ну и что такого, подумаешь, еврейка, — баба Катя тоже понизила голос и украдкой посмотрела на Иру, — зато человек какой хороший, а учитель — просто от Бога…
Слышит Ира разговоры или не слышит, не понять. Сидит тихонько, зажала в пальцах уголок черной косынки, рассматривает стопку, до края наполненную водкой и накрытую кусочком серого хлеба. Мама, мамочка, где ты?
Вдруг — Ира глазам не поверила — стекло треснуло по краешку, трещинка змейкой побежала вниз, пересекла донышко, поднялась к другому краю, и стопка распалась надвое. Хлеб, впитав водку, разбух. Девушка огляделась по сторонам. Она представила, какой переполох начнется, как все засуетятся, а завтра улица будет спорить, к добру это или наоборот. Старушки соседки обязательно решат, что это им наказание за добродушное самоуправство с иконкой и венчиком.
Ира вздохнула: «Ох, мамочка», — и потихоньку переложила осколки и мокрый хлеб на свою тарелку. Полную стопку, которую она даже не пригубила, поставила на место расколовшейся и накрыла ее хлебом. Кажется, никто не заметил.
Анечка с Петровной проводили гостей, на прощанье без слез приговаривая: «Ох, горе, горе-то какое…» Эти слова помогали справиться с неожиданной бедой, выплеснув первый порыв горя и страха смерти, а теперь в них слышались лишь тихая печаль и неосознанное желание поскорее вернуться к привычной жизни. Все прибрали, помыли, еду сложили в холодильник: «Будет тебе, Ирочка, на первое время». Ира молча кивнула, старательно расставляя посуду по полкам. Она была очень благодарна всем, кто провел с ней этот вечер, особенно Петровне, но как можно выразить ее чувства? Все слова кажутся мелкими, грубыми, ненужными по сравнению с тем потрясением, к которому девушка оказалась не готова. Как быть, как жить без мамы? Мамочка, где ты?
В прихожей Ира прильнула к Петровне, задохнувшись в сухом рыдании:
— Ох, Петровна, как же я теперь?
— Ничего, деточка, Бог милостив, ты не одна.
Перед уходом Анечка сунула Ире в руку бумажный пакетик:
— Возьми, выпей перед сном, это поможет.
— Спасибо, обязательно, — Ира поцеловала Анечку и закрыла за ней дверь. Пакетик со снотворным оставила на тумбочке возле двери, так и не вспомнив о нем.
Июльская ночь была жаркой и влажной. Дверь на балкон Петровна открыла еще утром, а окна распахнула Анечка перед уходом, чтобы сквозняк поскорее вынес дух сытного застолья. Но легкий ветерок влетел в одно окно, вылетел из другого и пропал, а в опустевшей квартире тяжелыми пластами упрямо застыли запахи поминок.
Ира ногой отбросила сбившуюся простынку, с трудом стянула ночную рубашку, которая липла ко влажному телу, но легче не стало. Жаркая подушка до слез раздражала мокрыми комками, пришлось перевернуть ее, хотя сама мысль о движении вызывала испарину. Даже часы над пианино долбили свое равнодушное «тик-так» прямо по голове вместо того, чтобы, как раньше, уютно и мягко убаюкивать. Осталось одно: смириться и притвориться спящей, чтобы обмануть злую, беспощадную духоту. Это помогло: Ира была так измучена, что ей удалось забыться и даже увидеть черно-белые лоскутки невнятного сна.
Проснулась она, как от толчка. В окно льется лунный свет, знакомые предметы видятся отчетливо, во сне так не бывает. Чисто промытые стекла буфета отражают комнату, картина над книжными полками привычно манит в дальние края; торшер в углу, милые безделушки — все на своих местах. Ира поняла, что спать ей совсем не хочется, лучше пойти заварить чаю, взять из родительской спальни альбомы с фотографиями и дождаться утра.
Она потянулась за ночной рубашкой и застыла от ужаса. Так бывало в детстве, когда, оставшись одна в квартире, девочка чувствовала чье-то необъяснимое и невозможное присутствие. От подступавших в тот же миг слез в носу чесалось и — а-а-апч-чхи-и-и! — страшилы разбивались в мелкие дребезги и раскатывались по углам до следующего раза.
Но сейчас это не наваждение, не детский бессмысленный страх, не кошмарный сон, навеянный удушливой летней жарой. И не спит она вовсе — сон пропал, глаза уже открыты. Осталось встать, одеться и включить свет, но даже вздохнуть нет сил. Тишина, и темный, вязкий, враждебный взгляд в этой тишине. Он вбирает в себя последние остатки воли, обволакивает липкой паутиной и убеждает, что она не одна. А комната пустая! Вдруг — шаги в тишине, кто-то от окна к ней идет.
Лунный свет густеет на глазах, превращается в мутный туман, из него выступает женская фигура. Лицо темное, с вытаращенными блестящими глазами. Тонкий рот растянулся в пустой улыбке, и шепот: «Я мамка твоя». Ира попыталась приподняться, морок дурманный сбросить — не может, жуткое оцепенение ползет от сердца, леденит тело и мысли, вымораживает чувства. Страшно…
А возле окна, за шторой, плачет кто-то тихо-тихо. Присмотрелась: мама в углу стоит, прозрачная, руки тянет: «Доченька, Ирочка…»
Щербатая хмыкнула: «Ирка, значит».
Мама всхлипывает, шелестит: «Не смотри на нее, не слушай. Жить тебе… с ребеночком… Не бойся, родишь — счастье придет…»
А та, другая, дернулась в лунном мареве ближе: «Че хрень дохлую слушаешь? Я воспитывать тебя буду, девка. Не бойсь, подзалететь — ума не надо. А врачи с больничками на что? Нечего нищету плодить, о себе подумай. Свобода дороже».
Мама, мерцая, захлебывается в рыданиях: «Рожай, родная, рожай…»