Так или иначе, но фонды мои теперь настолько понизились, что я благоразумно вынужден был отложить мое паломничество в девятую линию Васильевского острова до первого дня Пасхи.
Первый день праздника был светлый, теплый, совсем весенний, и я шел в семью Нейгоф с визитом снова в таком ликующем настроении, как будто меня ожидало там невесть что. На самом же деле меня ожидали там две крупные неприятности: с визитом у Нейгоф сидели полковник Дифендов, тот самый Дифендов, которого прочили в мужья Марте, и какая-то благотворительная генеральша Побидаш, — оба круглые, толстые и красные, как астраханские арбузы. Разговор, разумеется, был не о театре, а вертелся около каких-то светских сплетней, нимало для меня не интересных. Я был представлен астраханским арбузам просто как некий господин Груднев, без малейшего намека на мое артистическое достоинство, и все время их визита занимал в углу гостиной довольно плачевное положение. Наконец роковой полковник и благотворительная дама поднялись с места, взяв с Марты слово: первый — танцевать с ней первую кадриль на каком-то постылом журфиксе, а вторая — продавать на каком-то бонтонном базаре ланинское шампанское. Не выходившая в продолжение помянутого визита из рамок обычной светской любезности, с уходом гостей Марта опять пришла в свое домашнее добродушно-юмористическое настроение. От нее, разумеется, не скрылся мой хмурый вид.
— Что вы смотрите таким Гамлетом, Сакердончик? — спросила она, когда maman зачем-то вышла из залы.
— Как же мне не смотреть Гамлетом, Марта Васильевна, когда вы…
Я остановился.
— Продолжайте: когда я?
— Когда вы, в самый короткий промежуток, так резко изменились!
Марта мельком взглянула в зеркало, улыбнулась и недоумевающе пожала плечами:
— Из чего же вы это заключаете?
— Из того, что вы стали совсем не та, как прежде… О театре вы даже не упоминаете… В нашу школу за последнее время совсем не показывались… Просто не знаю, что и думать.
Глаза Марты насмешливо сощурились.
— А что же мне делать… в этой нашей школе?
— Как что? То, что делают другие: работать, изучать, совершенствоваться…
Глаза ее сощурились еще более.
— Вы это серьезно думаете, что эти — другие — работают и совершенствуются?..
— По-вашему, что же выходит?
— По-моему, выходит одно: что вы — милый, наивный Сакердончик, а ваша хваленая школа — пустая затея, не стоящая ни малейшего доверия, в которой умеют только говорить о высокой материи, а на самом, деле интригуют, сплетничают и занимаются такими гадостями, о которых барышням совсем непозволительно говорить!
Она вся раскраснелась, и глаза разгорелись, как два угля.
— Ах, довольно обо всем этом… довольно!! Кстати, сюда идет maman, а она о вашем Шекспире и слышать теперь не может!..
Мамаша Нейгоф вернулась в гостиную с совсем расстроенным видом и упавшим голосом сообщила дочери, что Анна Гавриловна и вторую пасху испортила, как первую, и переложила столько сахару, что нет никакой возможности есть! Разумеется, тут было не до Шекспира!
К обеду подошел брат-юнкер и напустил на меня такого холода, что ужас. Он находился накануне выпускного экзамена и на каждом шагу давал чувствовать свои будущие эполеты. О театре все точно условились не проговариваться, всецело занятые предстоящим базаром генеральши Побидаш. Словом, обед вышел мне не в обед, и я ушел на этот раз из семьи Нейгоф с невыразимой тяжестью на сердце.
Через две недели начинались каникулы, и я отбыл в г. Керчь, совершенно убитый переметчивостью моего «предмета».
V
В первых числах сентября я опять был в Петербурге. Я перешел теперь на третий курс и получил завидное право играть изредка на клубных сценах, разумеется, пока роли лакеев и гостей. Но я мужественно верил, что это лишь первые необходимые ступени на тернистой лестнице артистической карьеры, и не падал духом. Что меня удручало — это исчезновение Марты Нейгоф. В школу она более не показывалась, а прежняя ее квартира в девятой линии стояла пустая. Но сердечное предчувствие, редко обманывающее платонических любовников, настойчиво подсказывало мне, что она здесь…
Действительно, в последних числах декабря, как раз перед самыми рождественскими праздниками, я наконец ее встретил в Гостином дворе, все такую же цветущую и нарядную, какою ее мне случалось всегда видеть и какою иначе не мог себе представить. Она стояла перед витриной каких-то дамских ненужностей и задумчиво блуждала по выставке своими погибельными глазами.
— Корделия! — окликнул я ее нерешительно.
Марта быстро обернулась и глаза ее весело засмеялись.
— Александр Вячеславич… вы? Наконец-то! Как я рада!..
Последовали дружеские рукопожатия. Хотя официальное «Александр Вячеславич» меня покоробило, но живая радость, которую обнаружила Марта при встрече, утешила меня сразу несказанно.
— Как это мы до сих пор не столкнулись… Это даже странно! — волновался я, любуясь ее разгоревшимся от мороза лицом. — Просто вы, вероятно, носите какую-нибудь шапку-невидимку, чтобы дурачить ваших поклонников! — пошутил я, кивая на ее высокую белую папаху.
— Ну уж, какая это невидимка. Вот вы другое дело! — засмеялась она, оглянув мою маленькую барашковую шапочку, напоминавшую собой поповскую скуфейку.
Мы оба рассмеялись, как будто никогда не расставались. Марта предложила пройтись по Гостиному. Она вся теперь оживилась и вошла в свою, так сказать, обычную, юмористическую тарелку.
— Скажите на милость, что вы здесь делаете в Гостином дворе? Добрые люди пришли сюда за рождественскими покупками, а вы, поди, так, зря болтаетесь?
— Вот вы и ошибаетесь: я как раз зашел, чтобы сделать себе на елку один подарок, к которому долго подготавливал свой карман.
— Хотите угадаю — какой подарок?
— Сделайте одолжение.
— Штуку черного сукна… на костюм Гамлета… Угадала? Я слегка обиделся.
— Вот и не угадали.
Вовсе не штуку черного сукна, а полный прибор для гримировки!
Марта звонко расхохоталась.
— На елку… гримировочный прибор? Ах, Сакердончик, Сакердончик, вы все такой же!
— На что меняться мне! — трагически продекламировал я из «Горе от ума».
— Вернулись холостые? — продекламировала она комически.
— На ком жениться мне?.. Вы знаете отлично, что кроме вас, Корделия… и искусства у меня нет ничего привлекательного в жизни!
— Вот вы и женитесь… на искусстве. Право, будет отличная партия. А на мне, вы знаете, maman ни за что не позволит…
— Вы все шутите, Марта Васильевна, а для меня это вопрос жизни…
— Сакердон, милый, Марта Васильевна вовсе не шутит, и она вовсе не так легкомысленна, как вы думаете. У ней есть тоже вопрос жизни… и вопрос этот разрешится не далее, как на будущей неделе. Вы не верите, что у меня есть вопрос жизни? Ну, так знайте же, господин Гамлет, что на праздниках я дебютирую в кружке «Свободных любителей»… Что вы морщитесь! Вам не нравится, что я, наконец, дебютирую?
— Нет, не то… напротив, помилуйте! Но кружок «Свободных любителей» имеет такую двусмысленную репутацию… — пробормотал я, донельзя угнетенный ее переходом во, враждебный театральный лагерь.
Нейгоф беспечно усмехнулась.
— Захотели вы репутации от любительского кружка! Все они на один лад. А ваш неупокоевский кружок с вашей трагической школой, думаете, лучше? Что в приемной стоит бюст Шекспира с отбитым носом — это еще ничего не доказывает. Зато у нас, у «свободных любителей», есть светский гон. А это, что бы ни говорили, много значит. По крайней мере там никогда не рискуешь встретить особ вроде вашей… этой панны Вильчинской!
Я из деликатности не возражал, потому что отлично знал, что такое представлял собой кружок «Свободных любителей», который вернее следовало бы назвать «светских губителей». У нас все же был Шекспир, хотя и с отбитым носом, а там, кроме фотографической карточки Савиной, вывешенной в конторе бок о бок с прейскурантом модного магазина какой-то мамзель Жан, иных драматических следов отыскать было довольно трудно.