Такой именно момент нашел на меня зимой 188* года. Он оказался дольше других и губительнее по причине, о которой вы, конечно, догадываетесь. И вот как это вышло….
X
Я не являлся в контору уже второй день. На этот раз тоска донимала меня с особенной настойчивостью, и сердце болело безотвязно каким-то тяжелым предчувствием, которое я тщетно пытался заглушить двойными порциями коньяку и бесконечными шнитами. На третий день моего заглушенья я очутился на набережной реки Фонтанки в «Салоне общедоступных увеселений». Хотя в моем настроении я был общедоступен всяким увеселениям, но пьяная скука, царившая в салоне, выгнала меня оттуда ранее полуночи.
Я направился вдоль реки Фонтанки далее, к Семеновскому мосту, в салон, еще более доступный, чем первый. Трезвых здесь было тоже немного, но публика была проще, и праздничный разгул скрашивался искренностью, с которой ему предавались. Длинный танцевальный зал был переполнен и при первых визгливых звуках кадрили в нем началось вавилонское столпотворение. И то сказать, — едва ли можно встретить публику пестрее и бесцеремоннее той, которая толчется в этом пресловутом танцклассе!.. Но вы ошибетесь, если подумаете, что на этом разгульном фоне нет ничего, кроме темных пятен, — есть и светлые — и, если только вы возьмете себе труд обойти заведение, вы непременно натолкнетесь в одной из задних комнат на юную, влюбленную парочку, мирно уплетающую, вдали от света, дешевые бутерброды с ветчиной и нежно воркующую; и вы убедитесь воочию, что любовь и молодость окрашивают в розовый цвет самую непривлекательную обстановку. Для меня эта окраска юности давно поблекла и, обойдя тоскливо знакомые места, я примостился у буфета в сообществе своей старой приятельницы — калинкинского разлива. Беседа с моей верной подругой была только вначале, когда из театральной залы донеслось протяжное завывание женского хора. Следуя стадному чувству остальных посетителей, покинувших свои столики, я тоже встал и протолкался вместе с толпой в залу, за решетку, отделяющую платных людей от неплатных… Поблекшие и намазанные девицы в каких-то полуцыганских, полумалороссийских отрепьях воспроизводили со сцены знаменитую… своею глупостью «Конфету» — это последнее слово трактирно-ярмарочной поэзии:
На машине паром, паром —
Расстаюсь я с лейб-гусаром! —
выводила гнусливо рябая примадонна с желтым шарфом через плечо, сидевшая в середине, и хор визгливо подхватывал:
Конфета моя, леденистая и т. д.
Но меня занимала, разумеется, не конфета, а исполнительницы, и в особенности одно печальное бледное личико с черными выразительными глазами, мелькавшее во втором ряду хора. Я стоял далеко от рампы и не мог уловить всех черт, но в печальных глазах хористки было что-то до такой степени симпатичное и притягательное, что я заинтересовался с первого раза…
Слезы льются градом, градом —
Расстаюсь с кавалергардом… —
продолжала гнусавить примадонна; но я уже не разбирал слов и весь устремился в глубь сцены, испытывая внутри себя какую-то необъяснимую и сладкую тревогу…
Я решился выследить незнакомку и, когда театральное отделение кончилось и публика отхлынула в танцевальный зал, я поместился у театрального входа, откуда проходили в публику общедоступные артистки, и стал ждать. Кроме меня, у входа сторожило несколько яркогалстучных саврасов, которые при появлении хористок принимали их в свои саврасьи объятья и умыкали в соседние кабинеты.
Умыкание окончилось, а моя печальная незнакомка все еще не показывалась. Наконец, когда я было уже собирался оставить свой пост, дверь скрипнула и мимо меня хотела прошмыгнуть девушка в черном платье. Не тут-то было. Я узнал мою незнакомку, преградил дорогу и… остановился, как вкопанный: передо мной стояла Марта Нейгоф, постаревшая, пожелтевшая, осунувшаяся, но все еще со следами прежней красоты, с теми же строгими линиями в вспыхнувшем лице, с теми же чудесными гордо сверкающими глазами.
— Корделия! — невольно вырвалось у меня.
Она дрогнула и полуиспуганно огляделась вокруг, точно ища защиты, очевидно не понимая сначала, в чем дело. Потом глаза ее расширились, лицо просветлело, и она растерянно прошептала:
— Боже мой, Груднев! Вот встреча… вот неожиданность!
Она нерешительно протянула мне руки… Я крепко сжал их и почти насильно усадил ее тут же на скамью, рядом с собой… Она не сопротивлялась и смотрела на меня печальными, глубокими глазами. Порыв мой оправдывался тем, что меня влекло сказать ей так много, так много, передать всю ту массу ощущений, которые вдруг стеснились в груди; а между тем слова не шли на язык, и я, пораженный внезапностью встречи, сидел безмолвный, оглядывая влажными глазами эту когда-то недосягаемую богиню, теперь столь близкую мне и доступную.
— Не ожидали меня здесь встретить? — произнесла Марта с горькой усмешкой.
Я сделал над собой большое усилие, чтобы удержать подступиршие к горлу слезы, и проговорил, стараясь казаться спокойным:
— Ну, вот… какие слова… зачем это? Будемте по-старому… Ну, улыбнитесь… ну, чуточку?
— Хотите, чтоб я улыбнулась, а сами чуть не плачете. Мне самой больно… и я очень понимаю, что вы должны теперь чувствовать!
Мы опять замолчали.
Театральная дверь снова скрипнула, и мимо нас прошла толстая нарумяненная хористка, в бусах и мишурном кокошнике, окинув Нейгоф любопытным и злорадным взглядом.
На щеках Марты выступили пятна раздражительного, нервического румянца.
— Мерзкая!.. Вы заметили, как она на нас посмотрела?.. Наверное, пойдет сейчас сплетничать, что я замарьяжила себе нового…
Марта запнулась и сконфуженно потупилась.
— Тогда пойдемте отсюда?.. Действительно, здесь совсем неудобно!
— Пойдемте, пожалуй… — она поднялась с места, оправила прическу и вдруг вся как-то растерялась, смутилась. — Что же я говорю: «Пойдемте», когда мне пора домой. Нет, ей-богу пора… меня ждут. Он ждет! — добавила Марта с горькой внушительностью.
— Боже мой, как же это так? Только что встретились, после стольких лет… Это невозможно… я не пущу вас!..
В голосе моем звучало страдание, и его искренность победила Марту. Она вздохнула, встряхнула головой и твердо проговорила:
— Ну, ладно, пойдемте… он подождет!.. Только куда-нибудь подальше… в последнюю комнату… Спросите какой-нибудь гадости и поболтаем. Вы правы, такие минуты в жизни редки… не следует их обрывать!.. Вашу руку, Сакердончик!
Я взял Марту под руку и почувствовал, как предательская искра пробежала по моим жилам, та самая искра, которая загорелась во мне с лишком тринадцать лет тому назад, там, на школьной скамье, под впечатлением монолога Корделии, и потом, от времени до времени ревниво вспыхивала, то разгораясь, то потухая, во все продолжение моего театрального смятения. Близость дорогого существа, трогательное «Сакердончик», шумевший в голове хмель — все как нельзя более способствовало крайнему возбуждению нервов…
Комната, в которой мы поместились, имела одно преимущество, что была пуста; во всем остальном она ничем не отличалась от предшествующих набитых публикой, и имела обычный вид трактирного стойла, рассчитанного на сближение сословий. Полинявшие золотые обои, уныло мигающий газовый язычок вверху, распространявший полусвет; в темном углу — заспанный лакей в засаленном фраке, и на стене, над заплесканным столиком, белеющий щит прейскуранта: «лимонад, сельтерская, пиво, мед и т. д.»
Я встряхнул заспанного лакея и потребовал чаю, пива, чего-то еще. Стесненный присутствием слуги, накрывавшего стол, разговор сначала не вязался. Нейгоф откинулась на спинку стула, уронила голову на грудь и упорно молчала. Я же блуждал глазами по прейскуранту и исподлобья оглядывал эту поникшую, когда-то гордую головку, и в моем воображении попеременно мелькала та же головка: то весело улыбающаяся, в кокетливой пушистой конфедератке; вся сияющая здоровьем и молодостью; то с бриллиантовой звездой в высоко взбитых волосах, с величественным видом гейневской «Султанши», то обрамленная золотистыми гроздьями — совсем голова вакханки, томно склонившаяся на мужское плечо, легкомысленно кружащаяся в вихре страусовского вальса. «Далеко меня увлек этот вальс… далеко!» — вспомнились мне слова Марты.