Говоркова одевает амазонку, берет в руки хлыст и поет:
Я люблю балы, наряды,
Цирки, оперы, балет.
Марта при этом так развязно изогнула стан, что мне сделалось за нее совестно. Но это были только цветочки.
Чтоб всего мне было вволю.
Деньги все я прррокучу! —
поет Говоркова далее. Марта при слове «прррокучу» зажигательно сверкнула глазами, как-то по-цыгански взвизгнула и лихо размахнула хлыстом перед самым носом Мальчевского.
«Свободные любители», разумеется, неистово зааплодировали. Сердце у меня упало. Боже мой, думалось мне, что же это такое? Ведь это же оперетка, наигрубейшая оперетка… Один небольшой шаг — и от прежней целомудренной Корделии не останется и тени. А тут еще аплодисменты, восторги, всякие льстивые уверения за кулисами… Марта, дорогая, симпатичная Марта, да неужели же она потеряна навсегда — и для меня… и для строгого искусства?!
Я этому отказывался верить и, по опущении занавеса, опустившегося, к слову сказать, при гулких аплодисментах, остался ожидать выхода Марты в залу. Во мне еще трепетала смутная надежда перекинуться с ней словом по душе, может быть, проводить ее до дому, как прежде… во времена короля Лира.
Прохаживаясь по зале, я уловил отрывок разговора двух фрачников, по-видимому, из зловредного племени «свободных любителей»:
— Ну, как на твой вкус новая дебютантка?
— Ничего себе, штучка довольно пикантная; только еще слишком стесняется…
— Она… не замужем?
— Разумеется, нет… Иначе с чего бы я стал ей хлопать?
Конца диалога я не уловил, но и начала для меня было вполне достаточно, чтобы преисполниться нестерпимым омерзением к кружку «Свободных любителей». Негодующий опустился я на стул, в углу залы, поджидая с стесненным сердцем выхода Нейгоф. Наконец она показалась в дверях залы в каком-то ослепительном бальном туалете, с золотистыми гроздьями на голове, в сопровождении толпы свежеиспеченных кружковых поклонников. Следом за ней шел ненавистный мне Мальчевский — элегантный, фатоватый, с самодовольным видом губителя, способствовавшего чужому торжеству. Он небрежно натягивал бальные перчатки и нашептывал на ухо Марте что-то очень веселое, потому что она то и дело оборачивалась, видимо сдерживая прорывавшийся смешок.
Вдвойне похорошевшая от своего шумного успеха и сыпавшихся кругом похвал, она выглядела совсем королевой, благосклонно принимавшей поздравления от своих ничтожных подчиненных. Корделия и тут сказывалась в ней.
Заметя меня, Нейгоф шепнула своей придворной свите какое-то таинственное слово, по которому та от нее почтительно отхлынула и дала возможность остаться мне с глазу на глаз с моей черноокой повелительницей.
— Ах, Сакердончик, как это мило, что вы пришли! — начала она, рассеянно оглядываясь по сторонам. — Ну, что скажете? Вам понравилось?.. В самом деле, как я рада, что вы пришли!.. Сядемте… вот сюда, в нишу…
Мы сели в нишу и несколько минут молчали. На самом деле Марта едва ли была так рада, как говорила, потому что продолжала блуждать глазами по сновавшей толпе. Любопытные взгляды, которыми ее награждали проходившие, очевидно льстили ее женскому тщеславию.
— Ну, что же вы молчите, Сакердончик!.. Понравилось вам, как я играла?
Я смутился, точно пойманный врасплох преступник.
— Да, Понравилось… Мне только хотелось вам сказать…
— Говорите!..
— Нет, сейчас это неудобно… И потом, мне надо так много вам сказать… Я лучше сделаю это после… после танцев… если вы мне позволите вас проводить…
Нейгоф беспокойно оглянулась и, как мне показалось, смутилась в свою очередь.
— Никак нельзя, Сакердончик… никак нельзя! Мы, артисты, после бала ужинаем внизу, в ресторане… по подписке… Бог знает, до которых часов все это может затянуться!
«Мы, артисты, ужинаем…» — эти слова задели за живое мое самолюбие, и, против воли, я нахмурился.
Марта это уловила и поспешила перевести разговор на более безобидную почву.
— Ах, я забыла вам сказать: maman вам очень кланяется…
— Благодарю вас.
— Очень, очень кланяется… Она, бедная, эту зиму так страдает мигренью… Она сегодня непременно хотела меня посмотреть, но опять мигрень помешала…
Марта равнодушно вздохнула и машинально оправила прическу. Воцарилось опять неловкое молчание. С ее стороны чувствовалась ложь и натянутость; а я, с своей стороны, своим смущением и нерешительностью лишь увеличивал неловкость. Наше недоразумение разрешил страусовский вальс, оглушительно впорхнувший в опустевшую залу. Одновременно с началом вальса около Нейгоф выросла фатоватая фигура г. Мальчевского. Я оглянул его приторно улыбающуюся физиономию и подумал про себя: «Те… те… те… — уж не это ли есть мигрень твоей мамаши?»
— Madame Говоркова, обещанный вальс? — развязно сострил г. Мальчевский и грациозно нагнул правую руку.
Марта вдруг вся вспыхнула и поднялась с места.
— Ах, да, вальс… Простите, Сакердончик! Я… и забыла, что обещала… Но мы еще увидимся, — она ласково мне кивнула и положила левую руку на плечо кавалера. — Ведь да… увидимся?
— Не знаю… разумеется… я уверен…
Я оглянулся — и не узнал залу… Стулья, составлявшие партер, были уже убраны, и по зале кружились нарядные вереницы «свободных любителей» и «свободных любительниц»… и среди них — знакомая грезовская головка с золотистыми гроздьями в развивавшихся волосах. Я невольно вспомнил третий акт из «Горе от ума», вообразил себя в роли героя и, окинув презрительным взглядом кружившуюся толпу, вышел из залы. Спускаясь по парадной, уставленной цветами лестнице в швейцарскую, я ступал меланхолично-медленно, со скрещенными на груди руками, совсем Ю la Чацкий, и вполголоса декламировал:
Чего я ждал? Что думал здесь найти?
Где прелесть этих встреч? Участье в ком живое?
На глазах моих навертывались слезы, и, дабы не выйти из роли, я поспешил выйти скорей на улицу, на свежий воздух.
Спустя час я уже был у себя в комнате, на Петербургской стороне. Передо мной на столе кипел самовар, а внутри меня кипел целый ад самых мрачных ощущений. Я отлично видел теперь, что я вовсе не разыгрывал роль Чацкого, а роль гораздо низшего достоинства. Под этим удручающим впечатлением вся моя жизнь представлялась мне теперь одной безотрадной пустыней. Театр казался мне пошлым балаганом, созданным на потеху сытой толпы; искусство — лицемерной маской, под которой прятались низкие и корыстные страсти; Корделия — бедным, легкомысленным ребенком, навеки погибшим в гнусном любительском омуте…
— Боже мой, что-то со мной будет… что-то будет! — простонал я и беспомощно плюхнулся на стул перед своим одиноким письменным столиком. Прямо, в упор на меня, из-за кабинетного портрета Эрнеста Росси, выглядывал толсторожий глиняный немчура, подаренный Корделией, и его добродушные заплывшие глазки, казалось, сочувственно говорили:
«Du armer Sakerdon, was wird mit dir sein?»
[4].
VII
А между тем случилось то, что я никак не мог предполагать и что совершенно перевертывало все мои театральные планы. В начале масляной недели у меня умер отец, и, извещенный телеграммой, я на всех парах помчался в Керчь, позабыв в первом припадке горя о предстоящем выпускном экзамене, и своей театральной карьере, и, как ни совестно сознаться, даже о своей боготворимой Корделии. Отец умер ударом, не успев составить завещание в пользу матери, и на мою долю выпал целый ворох разных хлопот — по утверждению в правах наследства, по переустройству, отцовского магазина и т. п. Таким образом, с театральных облаков пришлось сразу погрузиться в самый дрязг житейской прозы и от Шекспира и классиков перейти к бухгалтерским счетам и приходо-расходной книге.