Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мне показали микроскопы, с помощью которых моим глазам представились вновь открытые существа, прежде недоступные острому зрению наших исследователей. Они не утомляли глаз, настолько просто, дивно и искусно были отшлифованы их стекла. С каждым шагом, который я делал по этой зале, любознательность моя все возрастала, а чем жаднее она становилась, тем больше находила себе пищи. — О, как велик здесь человек, — вскрикивал я несколько раз, — и как ничтожны по сравнению с ним те, кого в мои времена называли великими![175]

Не меньшие чудеса предстали мне в зале акустики. Здесь научились подражать всем членораздельным звукам человеческого голоса, крикам животных, пению различных птиц: стоило нажать какую-то пружину, и вам казалось, будто вы вдруг перенеслись в девственный лес. Слышен был рев львов, тигров, медведей; казалось, они пожирают один другого. От невыносимого этого рева чуть не лопались уши, диким, душераздирающим воплям вторило вдалеке эхо, еще более оглушительное. Но вот нестройные эти звуки сменились соловьиным пением. Каждая частица воздуха, попавшая в сладкозвучное горлышко сей птички, становилась мелодией; явственно слышен был даже влюбленный трепет ее крыл и те сладостные ласкающие звуки, в подражании которым человеку никогда не достигнуть полного совершенства. Упоительная приятность этих звуков сочеталась с радостным удивлением — и чувство блаженства, рождаемое сим удачным соединением, проникало во все сердца.

Всегда преследовавший нравственные цели народ этот даже из сего редкостного изобретения сумел извлечь пользу. Стоило какому-нибудь молодому государю завести речь о сражениях или проявить воинственные склонности,[176] как его препровождали в особую залу, которую с полным на то основанием нарекли «адом»; здесь машинист тотчас же пускал в ход соответствующие рычаги, и ухо монарха поражал оглушающий грохот сражения — крики ярости и боли, жалобные стоны умирающих, клики ужаса и громыхание пушек — эти звуки гибели, этот жуткий глас смерти. И если при этом в душе его не просыпалась природа, если вопль отвращения ее вырывался из груди его, если чело его оставалось спокойным и бесстрастным, — тогда его запирали в этой зале до конца его дней; и каждое утро давали ему вновь послушать сию музыкальную пиесу, дабы он мог наслаждаться ею, не принося этим ущерба человечеству.

Смотритель этого кабинета вздумал подшутить надо мной. Без предупреждения он вдруг пустил в ход свою дьявольскую музыку.

— О небо! Пощадите, пощадите меня! — завопил я вне себя, затыкая уши. Он повернул рычаг, и грохот прекратился.

— Как, — спросил он меня, — вам не доставляет это удовольствия?

— Да нужно быть самим сатаной, чтобы находить удовольствие в этом ужасающем шуме, — отвечал я.

— Но ведь в ваши времена это было довольно обыденным развлечением, которому короли и принцы предавались так же, как и охоте,[177] являвшей собой, по чьему-то справедливому замечанию, точный образ войны.[178] Вслед за тем приходили поэты и начинали воспевать их за то, что им удалось всполошить всех птиц на десять лье в округе и они столь мудро позаботились об обеде для воронья. Особенно любили они описывать сражения.

— Ах, умоляю вас, не поминайте мне об этой заразной болезни, терзавшей несчастное человечество. Увы! Оно проявляло в ту пору все признаки бешенства и безумства. Трусливые короли с высоты своих тронов посылали его на смерть, и послушное это стадо, охраняемое лишь собакой, радостно устремлялось на бойню. Как было излечить людей в те времена обманчивых представлений? Как было рассеять это наваждение? Из-за какого-то небольшого жезла, из-за красной или синей ленточки, из-за эмалевого крестика{189} люди теряли рассудок, доходили до умопомрачения. Иных сводил с ума даже один вид кокарды{190} или нескольких жалких монет. Должно быть, вам понадобилось немало времени, чтобы излечить человечество от сего опасного недуга; но я-то предвидел, что рано или поздно под действием успокоительного бальзама философии эти позорные язвы затянутся.[179]

Затем попал я в залу математики; все показалось мне здесь великолепным и как нельзя лучше устроенным. Из науки этой изъято все, что напоминало собой детские игры, все, что являло лишь сухие, бесплодные упражнения ума или же выходило за пределы его возможностей. Увидел я всякого рода машины, имеющие целью облегчить труд человека и обладающие гораздо большей мощностью, нежели те, что были известны нам. Они производят всевозможные движения. С их помощью шутя поднимают самые тяжелые грузы… — Взгляните, — сказали мне, — на эти обелиски, на эти триумфальные арки, эти поражающие взоры высочайшие монументы — все это уже не плод силы и ловкости множества человеческих рук: их вознесли ввысь с помощью различных приспособлений — более совершенных снарядов и рычагов. Я обнаружил здесь также точнейшие инструменты, предназначенные для всякого рода геометрических или астрономических измерений и т. п.

Все те, кто когда-либо предпринимал попытки создать нечто новое, смелое, небывалое — даже если попытки эти не увенчались успехом (ибо и неудачи иной раз бывают поучительны), — были увековечены здесь в мраморных бюстах, коим приданы были соответствующие атрибуты. Но мне потихоньку шепнули, что некоторые совершенно поразительные открытия были доверены лишь самому узкому кругу особо мудрых людей; будучи весьма полезными сами по себе, изобретения эти впоследствии могли быть использованы во зло:[180] человеческий разум, утверждали они, не достиг еще того высшего предела, коего ему предстоит достигнуть, чтобы можно было, не подвергаясь опасности, использовать эти самые редкостные или самые могущественные изобретения.[181]

Глава тридцать вторая

САЛОН

Поскольку все науки и искусства у этого народа идут рука об руку, как в переносном смысле, так и в прямом, мне понадобилось сделать всего несколько шагов, чтобы очутиться в Академии живописи.{191} Я вошел в просторные залы, стены которых украшены были картинами величайших мастеров. Каждая из них по поучительности своей и нравственным целям стоила целой книги. Картины сего салона уже не являют собой бесконечного повторения мифологических сюжетов, тысячу раз перепетых на все лады. Мифология, обогатившая искусство в его истоках, с течением времени стала, и с полным на то основанием, считаться чем-то невыносимо скучным. Самые прекрасные вещи на свете в конце концов приедаются; вечно твердить одно и то же — удел глупцов. Та же судьба постигла картины тех художников, что, грубо льстя Людовику XIV, изображали его в виде полубога. Время — а оно сродни справедливости — предало забвению лживые эти полотна; поставило оно на подобающее им место и стихи Буало, и прологи Кино.{192} Искусствам запретили лгать.[182] Не стало и тех жирных особ, что назывались «любителями»{193} и указывали талантам, держа наготове кошель с золотом. Таланты были здесь свободны и творили по собственным своим законам, ни перед кем более не раболепствуя.

Сии нравоучительные полотна не изображали уже ни кровавых битв, ни любострастных утех мифологических богов; не было средь них портретов государей, изображенных в окружении именно тех добродетелей, коих им более всего недоставало: здесь были выставлены лишь картины на сюжеты, способные внушить чувства высокие и чистые. Художники уже не тратили свои драгоценные таланты на изображение языческих божеств, столь же нелепых, сколь и непристойных; на них возложена была одна обязанность — поведать грядущим поколениям о важнейших событиях, разумея под ними те, что дают наиболее возвышенное представление о природе человека: о случаях проявления милосердия, великодушия, верности, мужества и присутствия духа в минуты опасности.{194}

вернуться

175

Можно было бы составить объемистую книгу из всего того множества различных вопросов и физики, и морали, и философии, которые предстают нашему разуму и на которые гении так же бессильны дать ответ, как и глупцы; и можно было бы на все эти вопросы ответить одним словом, но слово сие есть разгадка глубокой тайны, нас окружающей. Я не теряю надежды, что однажды она будет открыта; я всего ожидаю от разума человека, когда он будет знать свои силы, когда он сосредоточит их, когда он посчитает своим долгом проникнуть во все сущее и подчинить себе все, чего он касается.

вернуться

176

Вы, могущественные властители, разделившие меж собой земной шар, у вас есть пушки, мортиры, огромные армии, выстроенные в блестящие шеренги солдаты; единым словом отправляете вы их уничтожать государство или завоевывать область. Не знаю почему, но средь всех этих реющих над вами знамен вы кажетесь мне жалкими и ничтожными. Римляне во время своих игр устраивали бои пигмеев и улыбались, глядя, как те наносят друг другу удары; они не подозревали, что и сами-то являют собой пигмеев в глазах мудреца.

вернуться

177

В тяжких бедствиях, разоряющих ныне Европу, есть, на мой взгляд, одно преимущество: убавляется количество людей.{375} Ежели им все равно суждено быть столь несчастными, их станет хотя бы меньше. А если подобный взгляд на вещи покажется жестоким, пусть вина за него падет на тех, кто в сих бедствиях виновен.

вернуться

178

Как скверно и нелепо устроен наш политический мир! Восемь или десять коронованных особ держат все человечество на цепи; договорившись меж собой, они оказывают друг другу взаимную поддержку, дабы удерживать эту цепь в своих королевских руках и натягивать ее, как им вздумается, доводя иной раз род человеческий до конвульсий. Переговоры их отнюдь не происходят тайно; они гласны, они ведутся открыто, публично, посредством полномочных послов. Наши жалобы не достигают ушей столь высоких особ. Взглянем-ка на Европу. Она превратилась в обширный арсенал, где достаточно одной искры, чтобы воспламенились тысячи бочек с порохом. Иной раз взрыв происходит по вине какого-нибудь неосмотрительного дипломата. Пожар охватывает одновременно и юг, и север, и все концы света. Сколько пушек, сколько бомб, ружей, ядер, штыков, сабель и т. д., сколько смертоносных марионеток, послушных хлысту военной дисциплины, ожидают лишь приказа из какого-нибудь кабинета, дабы начать кровавый свой парад! Даже геометрия кощунственно осквернила дивные свои атрибуты! Она споспешествует воинственному пылу государей, который порождается попеременно то тщеславием, то сумасбродством. На каком точном расчете основаны приказы об уничтожении армии, осаде крепости, сожжении города! Я видел академиков, хладнокровно вычислявших силу заряда для пушки. Эх, господа, господа! Дождались бы, по крайней мере, собственных владений! Какое дело вам до имени короля, который будет царствовать в такой-то стране? Ваша любовь к родине — добродетель ложная и опасная для человечества. Ибо что это значит — любовь к родине? Чтобы любить государство, нужно быть полноправным его гражданином. А за исключением двух или трех республик, на свете не осталось страны, которая была бы родиной в подлинном смысле слова. Почему англичанин мне враг? Я связан с ним узами торговли, ремесел и всякими другими узами. У нас нет никакой природной неприязни друг к другу. Почему вы хотите, чтобы, перейдя какую-то границу, я начал отделять свои интересы от интересов других людей? Любовь к родине есть чувство фанатическое, придуманное королями и пагубное для вселенной. Ибо, будь моя нация в три раза малочисленнее, я вынужден был бы ненавидеть в три раза большее количество людей; моя любовь и ненависть зависели бы тогда от изменяющихся границ государств: в один и тот же год мне приходилось бы объявлять войну одному соседу и заключать мир с другим, которого еще накануне я уничтожал. Тем самым я поддерживал бы в сущности лишь сумасбродные права того хозяина, который пожелал бы распоряжаться моей душой. Нет, Европе, на мой взгляд, надобно составить единое обширное государство и — осмелюсь выразить это желание — под одним и тем же властителем. В конечном итоге это принесло бы великую пользу; вот тогда я смог бы полюбить свою родину. А ныне? Что такое свобода в наши дни? Не что иное, как героизм рабства, как сказал один писатель.

вернуться

179

Какое зрелище! Две тысячи мужей, расположившихся на огромном пространство и ожидающих лишь сигнала, чтобы начать кровопролитие. Они убивают друг друга под лучами солнца, среди весенних цветов… Не ненависть движет ими, а короли, приказавшие им умирать. Если бы это жестокое событие происходило впервые, разве не вправе были бы усомниться в нем те, кто не видел его воочию? Мысль эта принадлежит г-ну Гайару.{376}

вернуться

180

Царь Езекия,{377} говорится в Библии, велел уничтожить книгу, в которой речь шла о свойствах растений, опасаясь, как бы их не стали использовать неподобающим образом и это не способствовало бы развитию болезней. Сие весьма любопытно и наводит на многие размышления.

вернуться

181

Каким ужасным, каким пагубным для человеческого рода оказался день, когда некий монах открыл,{378} что в селитре таится смертоносный порошок! У Ариосто говорится, что, когда дьявол выдумал огнестрельное оружие, он, охваченный жалостью к людям, бросил его в реку.{379} Увы! Ныне на земле уже никуда не спрячешься. Утратило смысл мужество, оно бесполезно: отважному гражданину уже не приходится надеяться на силу своих рук. Пушкой распоряжается небольшое число людей, оружие это делает их полными хозяевами над нами, и если бы, на нашу беду, все они договорились между собой, что бы со всеми нами стало?

вернуться

182

Когда в Версальской галерее я вижу Людовика XIV, изображенного в виде бога-громовержца, держащего в руке молнию и восседающего на лазурном облаке, презрительная жалость, которую я испытываю к Лебрену,{380} готова распространиться на все его искусство; однако картина эта пережила и бога-громовержца, и художника, вложившего ему в руку молнию; это размышление успокаивает меня, и я улыбаюсь.

Когда Людовик XIV впервые увидел картины Тенирса,{381} он брезгливо отвернулся и велел убрать их из своих покоев. Если сей монарх не мог вынести вида этих изображенных на полотне молодцов, которые чокаются друг с другом и весело танцуют, если он предпочитает им людей в синих мундирах, что скачут на конях средь пыли, в дыму сражений, — душа Людовика XIV немногого стоит.

33
{"b":"303899","o":1}