Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

После того как все вволю насладились этими радостными мгновениями и каждый в полной мере проникся теми чувствами, кои испытал, указав, какие именно места речи особенно его поразили, после того как сотни раз была повторена клятва отныне вечно любить друг друга, — улыбаясь, поднялся со своего места другой член этого высокого содружества. В зале тотчас же пронесся шепот одобрения, ибо человек этот слыл остроумным насмешником в духе Сократа![163] Возвысив голос, он обратился к присутствующим со следующей речью:

              Господа,

некоторые причины побуждают меня предложить сегодня вашему вниманию небольшой и, полагаю, довольно любопытный очерк о нашей Академии времен ее младенчества, другими словами — Академии восемнадцатого века. Пресловутый кардинал, которого наши предшественники столь непомерно превозносили и который, основывая сию Академию, якобы руководствовался глубочайшими соображениями, никогда, говоря откровенно, не сделал бы этого, когда бы сам не писал дурных стишков, от которых был в восторге, и не жаждал, чтобы ими восторгались другие. Так вот, сей кардинал, призвавший писателей составить вкупе с ним единое целое, с первых же шагов повел себя как деспот и подчинил их правилам, в которых гений никогда не нуждается. Учреждая Академию, он столь плохо представлял себе цели подобного сообщества, что счел возможным учредить лишь сорок мест. Так что, сложись обстоятельства иначе, Корнель и Монтескье могли оказаться за дверями Академии, да так всю жизнь там и остаться. При всем этом кардинал воображал, будто сам по себе гений мало что значит, если не подкрепить его титулами и высокими званиями. Выводя столь странное суждение, он, очевидно, имел в виду рифмоплетов вроде Кольте{175} и прочих стихотворцев, которым покровительствовал из чистого тщеславия.

И так вошло в обычай, что тем, у кого не было ученых заслуг, но зато было золото, а вместо таланта был титул, стали предоставляться кресла в Академии наряду с теми, чья слава разнеслась уже по всей Европе. Первым явил тому пример сам кардинал, за ним последовали другие. Великие мужи, что приковали к себе взоры своего столетия и признаны были современниками задолго до того, как их признали потомки, принесли славу сему заведению; и тогда двери Академии принялась осаждать разряженная, титулованная знать; эти господа были столь самонадеянны, что чуть ли не давали понять, что вторгаются сюда лишь затем, чтобы осенить остальных сиянием жалких своих орденов, и, кажется, искренне воображали, что достаточно им сесть рядом с этими мужами, чтобы им уподобиться. Всем пришла тут охота прослыть великими умами — и маршалам (одни славились своими победами, другие поражениями), и высоким духовным лицам, которые даже не были авторами пастырских посланий, и судейским, и гофмейстерам, и финансистам; являя собой не более как декорацию сего спектакля, они всерьез полагали себя в оном взаправдашними актерами. Из сорока членов едва ли восемь или десять имели действительные заслуги; все остальные блистали заемным блеском. А между тем, чтобы избрать нового члена Академии, необходима была смерть одного из сорока; впрочем, чаще всего освободившееся место в сущности оставалось пустым и после избрания нового академика.

Презабавнейшее зрелище представляли собой заседания этой Академии, чье имя пользовалось громкой славой во всей столице! В низенькой и тесной зале время от времени собиралось несколько скучающих особ, и, лениво развалясь в креслах, обитых выцветшей, некогда красной материей, с важным видом цедя слова, они придирчиво разбирали по косточкам стихотворную пиесу, либо прозаическую речь, дабы в конце концов присудить награду самой пустой из всех. Но зато (обратите на это особое внимание, господа!) они никогда не ошибались в подсчете жетонов, которые, пользуясь отсутствием своих собратьев, делили между собой. Вообразите, вместо дубовой ветви они вручали победителю золотую медаль, на которой выгравирована была следующая смехотворная надпись: «На бессмертие». Увы, медаль эта назавтра же попадала в тигель золотых дел мастера, и то была единственная существенная польза, которую извлекал из своего бессмертия увенчанный автор. Но вообразите себе, иной раз сей жалкий победитель до того зазнавался,[164] что от гордости чуть не терял рассудок и на него просто смешно было смотреть; судьи же эти не имели никаких других обязанностей, кроме присуждения сих бесполезных наград, до которых никому и дела не было.

В залу Академии допускалась лишь писательская братия, а входила она туда только по билетам. На утреннее заседание являлись артисты оперы и исполняли мессу. Затем какой-нибудь священник, заикаясь от волнения, неизвестно зачем произносил похвальное слово Людовику IX{176} и битый час всячески расхваливал его, хотя совершенно очевидно, что тот был прескверным государем.[165] За ним ожидалось выступление другого священника, который должен был прочесть свое сочинение о крестовых походах, но поскольку в сем сочинении был здравый смысл, оно чрезвычайно разгневало архиепископа, и тот запретил ему выступать. На вечернем заседании слушалось еще одно похвальное слово, но на этот раз оратор был мирянином, и архиепископ, к счастью, не высказал своего мнения о мыслях, кои оно в себе заключало.

Надобно вам сказать, что вход в это помещение, где люди упражняли свой ум, охранялся фузилерами{177} и толстыми швейцарцами, которые ни слова не понимали по-французски. Трудно представить себе более забавное зрелище, чем тщедушная фигурка какого-нибудь ученого мужа рядом с огромным отталкивающего вида цербером, встречающим его у дверей.

Все это называлось «публичными заседаниями». Публика в самом деле собиралась в эти дни у Академии, но лишь затем, чтобы оставаться за дверьми; это было достаточно неучтиво по отношению к тем, кто имел любезность придти послушать ученые речи.

Между тем единственная свобода, которая еще оставалась у нации, — была свобода безнаказанно выражать свое мнение о прозе и поэзии, свобода освистать одного автора, рукоплескать другому, а порой и посмеяться над обоими.

Тем не менее академическая мания постепенно овладела всеми умами: каждый стремился стать королевским цензором,[166] а вслед за тем академиком. Вычисляли возраст каждого члена Академии; по количеству съеденных им за ужином блюд высчитывали, хорошо ли еще варит у него желудок: с точки зрения жаждавших занять их места, академики слишком уж долго заживались на свете. «Право, они бессмертны», — роптали эти люди. При виде вновь избранного члена иной бормотал себе под нос: «Ах, дождусь ли я того часа, когда смогу, наконец, стоя в конце стола со шляпой на голове, произнести о тебе похвальное слово и объявить тебя великим человеком вкупе с Людовиком XIV и канцлером Сегье,{178} в то время как ты, уже всеми позабытый, мирно будешь почивать под мраморным надгробием{179} и с эпитафией».

И вот, поскольку в тот век золото ценилось выше всего остального, богачам в конце концов удалось сговориться между собой, и писатели вовсе были изгнаны из Академии, так что в следующем поколении господа откупщики оказались единственными владельцами всех сорока кресел; они точно так же храпели на них, как и их предшественники, и еще более ловко делили между собой академические жетоны.

Тогда-то и родилась известная в то время поговорка: «Без кареты в Академию не въедешь».

Писатели пришли в полное отчаяние и, не зная, каким образом вернуть себе свои владения, узурпированные богачами, открыли военные действия. Сражались они привычным своим оружием — эпиграммами, песенками, водевилями,[167] они повытаскивали из колчана сатиры весь запас стрел. Но, увы, все было напрасно. На людских сердцах успела нарасти такая твердая мозоль, что ее невозможно было пробить даже острыми стрелами насмешки. И господа писатели никогда ничего бы не добились, ее случись однажды с академиками, собравшимися на пышный пир, чудовищного несварения желудка. Аполлон, Плутос и бог, ведающий пищеварением, суть три божества, кои не ладят между собою. А поскольку каждый из присутствовавших на этом пиру ел за двоих — и как финансист, и как академик, — желудки их расстроились вдвойне, вследствие чего почти все они скончались. Писатели вернулись в прежнее свое жилище. Так была спасена Академия…

вернуться

163

Насколько язвительное глумление есть плод человеческой злобы, настолько же остроумная шутка — плод мудрости. Шутки и насмешки были наиболее действенным оружием Сократа.

вернуться

164

После университетских наград, закладывающих в юные головы семена глупой гордыни, я не знаю ничего более опасного, нежели медали наших литературных академий. Тот, кто получает их, начинает всерьез воображать себя важной особой, и это развращает его на всю жизнь. Он станет с пренебрежением относиться ко всем, кто не был увенчан столь редкостной, столь славной наградой. Обратите внимание на пример смехотворнейшего самомнения в «Меркюр де Франс» от сентября 1769 года, страница 184, строка 13. Некий весьма малозначительный автор{367} напоминает публике, что в бытность свою в коллеже он шел первым и лучше своих товарищей писал сочинения. Он очень этим горд и воображает, будто занимает первое место и в республике словесности… risum teneatis amici…{368}

вернуться

165

Первый карательный указ против частных мнений и суждений издан был Людовиком IX, обычно называемым Людовиком Святым.

вернуться

166

Королевский цензор! Я никогда не мог без смеха слышать эти два слова. Мы, французы, не понимаем, до чего же мы смешны, и насколько правы будут те наши потомки, которые станут взирать на нас с жалостью.

вернуться

167

Слабое оружие, которым к тому же запрещают еще и пользоваться! Наглые, тщеславные вельможи ему покровительствуют и в то же время страшатся его.

30
{"b":"303899","o":1}