Всемогущий чиновник князь Тараканов, повидимому министр, глупый и сластолюбивый старик, решает дела по желанию дамы своего сердца, и в то же время дамы „вольного поведения“, Клары Федоровны, которая берет взятки десятками тысяч. Директор департамента Клаверов, прежде „либерал“, а теперь молодой генерал, вышедший в люди благодаря этой даме вольного поведения, играет роль сводника при князе Тараканове и поставляет ему в любовницы жену своего товарища и подчиненного Бобырева, свою любовницу. Этот Бобырев, сперва смутно подозревающий, а затем и ясно знающий в чем дело, — в конце концов мирится со всем происшедшим, лишь бы сохранить полученное благодаря жене место у Клаверова и князя. Вот в немногих словах остов этой „драматической сатиры“, ясно вскрывающей отношение автора к высшей петербургской бюрократии, а быть может вместе с тем и причины невозможности появления этой пьесы в печати.
С князем Таракановым и Кларой Федоровной мы уже встречались в произведениях Салтыкова этой же эпохи, где Клара Федоровна, впрочем, носила имя Матрены Ивановны; мы уже видели, что Салтыков метил здесь в живое лицо — в скандально шумевшую тогда содержанку всемогущего министра двора, графа Адлерберга, пресловутую Мину Ивановну, которую Герцен в „Колоколе“ называл „Cloaca Maxima современных гадостей“. Интересно отметить, что когда „Тени“ при появлении их в печати в 1914 году были поставлены на сцене в спектакле Литературного Фонда, то черносотенная печать резко запротестовала против постановки этой пьесы в Мариинском театре в виду того, что в ней выведен гр. Адлерберг с его фавориткой и таким образом оскорблены ближайшие к царю лица — хотя прошло уже пятьдесят лег после написания этой пьесы Салтыковым [184]
Что же противопоставляет Салтыков этому темному миру „Теней“, осужденному на погибель? — Того самого Шалимова, которого мы уже встречали в последних очерках 1861–1862 гг. глуповского цикла и прототипом которого являлся, как мы знаем, А. М Унковский. Либеральный бюрократ Клаверов заявляет, что время бюрократии проходит и что наступает время Шалимовых. „Мы и либеральничали, и отрицали, и были настолько же искренни и в том и в другом случае, насколько искрении и все эти Шалимовы. Вся штука в том, что Шалимовы пошли несколько дальше, и что в пользу их уже не старцы, а мы должны будем расчистить ряды свои“. Вся работа петербургских канцелярий, все занятия Таракановых и Клаверовых — „тление и дрянь“; идея „просвещенной и добродетельной бюрократии“ в конце концов приводит к сознанию, „что все мы… немножко подлецы!“. А отсюда — ненависть против самых высших представителей бюрократии, кипящая в груди их подчиненных, сознавших свое положение, свою измену былому либерализму и свою подлость. „О, господа либералы, — говорит Клаверов в одном из монологов, — вам нечем хвалиться в этом отношении перед нами, бюрократами! Мы не только сходимся с вами, но даже далеко вас превосходим!.. Вы подумайте только, что ведь мы сплелись с этими людьми (он говорит о князьях Таракановых и им подобных представителях высшей власти), что вся наша жизнь в их руках, что мы можем дышать только под условием совершенной согласности, что мы сами приняли это положение, что мы ни на минуту не можем выйти из него. Ведь это самая чудовищная барщина, какую только может придумать воображение самое развращенное! Сколько тут есть причин для злобы, каких вам и не снилось, вам, поглядывающим на этот гнусный мир из вашего прекрасного далека!“ И Клаверов доходит до того, что считает возможным говорить не только о чувстве ненависти и злобы к этим представителям высшей бюрократии, но и о том, что когданибудь эта „жажда мести будет удовлетворена“. Здесь либеральный чиновник доходит почти до революционных мотивов.
Конечно, Клаверов — пустой человек, устами которого не стал бы говорить Салтыков о самых заветных своих мыслях и чаяниях; но несомненно, что в словах его слышатся и отзвуки мнений самого Салтыкова о высшей бюрократии. Другой чиновник, Бобырев, приезжающий из Пензы (которая тут же именуется Семиозерском) и служащий под началом Клаверова — конечно, тоже не отражает в своих словах мнений Салтыкова; однако является несомненным, что будущий биограф Салтыкова найдет, быть может, немало автобиографического в большом монологе Бобырева, открывающем III действие. Вопрос этот должен остаться открытым, пока нам так мало известна личная и семейная жизнь Салтыкова в эти годы его провинциальной и московской жизни. Но каково бы ни было возможное хотя бы в частностях автобиографическое значение „Теней“, быть может еще и спорное, — во всяком случае совершенно бесспорно их решающее значение для взглядов Салтыкова на бюрократию и ее роль в русской жизни. Противоречия с его публицистическими статьями и полемикой против Ржевского в 1861 году здесь нет, так как там Салтыков говорил о бюрократии провинциальной, которая в то время вела борьбу с дворянами крепостниками, а в „Тенях“ речь идет о правительственных вершинах и клоаке петербургских канцелярий. Впрочем, вывод один: вел система прогнила сверху донизу и нужны новые силы и новые люди, чтобы обновить ее.
„Тени“, неудачный опыт драматического произведения, представляют для нас интерес со стороны не столько литературной, сколько биографической: они объясняют нам, почему Салтыков в 1862 году не счел более возможный оставаться в рядах правящей бюрократии, почему вышел в отставку и решил отдаться деятельности литератора и журналиста.
IV
Повесть „Тихое пристанище“, написанная несомненно одновременно с пьесой „Тени“, подобно последней оставалась ненапечатанной при жизни Салтыкова и появилась на свет лишь через двадцать лет после его смерти [185]. Впрочем, первая глава этой повести, озаглавленная „Город“, была напечатана самим Салтыковым в одном литературном сборнике 1874 года [186]. Повесть осталась незаконченной, или, быть может, конец ее утерян; во всяком случае дошедшие до нас первые семь глав этого произведения показывают, что Салтыковым была задумана большая вещь, которую сам он в своих письмах называл то повестью, то романом. Мы полагаем, что именно об этом произведении впервые упоминает Салтыков в своем письме к С. Т. Аксакову от января или февраля 1858 года. В ответ на просьбу Аксакова дать чтонибудь для „Русской Беседы“ (в которой годом позднее и был напечатан очерк Салтыкова „Госпожа Падейкова“), Салтыков отвечает: „Я уже распорядился теми вещами, которые были у меня готовы, отослав их частью в „Русский Вестник“, частью в „Атенен“. Да и их печатанием я буду вынужден, вероятно, приостановиться на время, потому что вскоре после отъезда Ивана Сергеевича (сына С. Т. Аксакова) получил обязательное предостережение — быть осторожным. Поэтому, хотя я и не отказываюсь от участия в „Русской Беседе“, но едва ли буду иметь возможность прислать чтонибудь в скором времени, тем более, что я начал большой роман, который также уже обещан мною „Русскому Вестнику“ [187].
Есть все основания предполагать, что этот „большой роман“, начатый уже в конце 1857 или начале 1858 года и был „Тихим Пристанищем“, хронологические указания разных мест которого как раз приводят к 1858 году, как вероятному времени начала этого произведения. Интересно отметить кстати, что в объявлении об издании „Современника“ на 1859 год была, между прочим, обещана „повесть М. Е. Салтыкова (Щедрина)“, и такое же обещание было повторено в объявлении „Современника“ на 1860 год, где тоже говорилось о предстоящем в этом году напечатании повести Щедрина, М. Г. (!) Салтыкова“.
Таким образом, есть возможность предполагать, что Салтыков начал эту единственно известную нам свою повесть около 1858 года и продолжал работать над нею ряд последующих лет. Обратимся теперь к самой повести „Тихое пристанище“ и посмотрим, совпадут ли с этими предположениями те хронологические указания, которые можно извлечь из содержания самой повести.