Пробыв неделю, отдохнув и дождавшись выздоровления Акима, 14-го декабря они собрались в дорогу. Коля был удивлен тем, что, когда девочки, о которых Николай Михайлович без сомнения хлопотал, не страшась привлечь на свою голову гнев самого высокого начальства, полезли к нему целоваться на прощанье, он вдруг весь одеревенел, смутился и вышел вон раньше, чем кто-то моргнуть успел.
«Вот чудно, — подумал Коля, обнимая и тормоша растерянных девчушек, чтобы сгладить неловкость, — Николай Михайлович по натуре добрый человек, и добро делает по велению души, а нежности всякой не просто стыдится — бежит!»
Долго еще Коля оглядывался на гостеприимный пост, пока он не скрылся, и только мысль о том, что начался их обратный путь на Уссури, стал глядеть веселей. То ли потому, что отдохнули, а то ли от мыслей об обратной дороге, но четыре дня, которые они прошли до устья реки Тазуши, показались более легкими. Берега Тазуши, берущей начало в ледниках хребта Сихотэ-Алинь, были населены китайцами и местными инородцами, — тазами, — а потому ночевали теперь чаще в тепле, под крышей человеческого жилья, пусть даже это жилье и было берестяной юртой. Впервые здесь Николай Михайлович и Коля могли поближе познакомиться с бытом тазов, — тем более что они, в отличие от китайцев, почти все говорили по-русски, а многие были крещеные и имели русские имена. Земледелия тазы совсем не знали, занимаясь только охотой и соболиным промыслом и, так же как и на Уссури, занимали продукты у китайских купцов в счет будущей добычи.
Поднявшись вверх по течению Тазуши на восемьдесят верст, путешественники переночевали наспоследок в крайней в долине фанзе, откуда в дне пути лежал перевал через Сихотэ-Алинь.
— Делать нечего, — палец Николая Михайловича скользнул по карте, — Надо пройти этот перевал, любой ценой надо! Потому что оттуда выйдем к реке Лифудин, а там, по моим подсчетам, верст семьдесят до ее слияния с Сунгодой, и соединенная река уже есть Ула-Хэ, которая вместе с Дау-би Хэ и дает начало Уссури…
Коля слушал, и уже совершенно запутывался во всех этих странно звучащих названиях. Однако при упоминании Уссури (Уссури, казавшееся таким далеким лето!) он взбодрился в надежде, что конец путешествия уже близок!
Если путешествие в гавань Ольги было тяжелым, то последующие четыре дня были сущим адом. Весь день, торопясь успеть до темноты, неимоверными усилиями тащили лошадей по скользкой обледенелой тропе к перевалу. Прошли перевал уже в сумерках и остановились ночевать несколькими верстами ниже, на двадцатиградусном морозе. Устали так, что даже заснули. Утром Коля проснулся от того, что перестал чувствовать одну руку совершенно, а второй солдат, Иван, отморозил себе дочерна щеки. На другой день путь пошел под гору и идти, с одной стороны, стало легче. Но с другой стороны, выпавший снег совершенно замел тропу, и к морозу добавился ветер, дувший вдоль хребта. Ни до одной железной вещи нельзя было дотронуться без рукавиц, бороды, усы, волосы и отвороты шуб путников покрылись инеем.
Долина Лифудина вид имела совершенно дикий и напрасно Коля с надеждой выглядывал дымок человеческого жилья. Ничего! С тяжелым сердцем спустились в долину. Река почти стала, но кое-где еще виднелась быстрая черная вода. Лес по ее берегам был очень густой, несмотря на то, что тут и там к крутому берегу выходили довольно высокие утесы. Потащились вверх по течению по едва заметной, давно не хоженной тропинке, на которой, за исключением тигриных, не нашли никаких следов.
Ночевали снова в лесу. Лошади и те жались к костру. Ужинали, сидя спина к спине, обвернув ноги палаткой, еле держа кружки с горячим чаем негнущимися пальцами. Есть что-то совсем не хотелось. Потом легли вокруг костра на лапник, замотались овчинными шкурами, но сна на таком морозе толком не было. Ласточка легла в ногах у Коли, тоже зарылась в овчину по самый нос, и ногам стало чуть-чуть теплее, — так, что Коля, наконец, заснул. Однако сна толком не выходило. Были какие-то мутные обрывки… река, высокий берег и девушка в белой рубашке, летящая в воду с утеса… Коля бежит к ней, лежащей на воде лицом вниз, переворачивает, и видит широко раскрытые, невидящие моховые глаза…
И еще два таких же ужасных дня прошло, прежде чем они встретили первое человеческое жилье. Коля, ей-богу, не помнил в жизни своей большей радости, чем та, которую он испытал, увидев за деревьями поднимающийся к ясному голубому небу белый столб дыма.
На перевале он все же, похоже, застудился, и чувствовал себя неважно. Волнами накатывала слабость, но Коля понимал, что сделать пока ничего нельзя, и Николаю Михайловичу решил ничего не говорить — авось и отпустит.
Манза, живший тут, неплохо говорил по-русски и объяснил, что неподалеку находится китайская деревня Нота-Хуза, а оттуда всего двацать пять верст до телеграфной станции, расположенной в устье Дауби-хэ. Услышав это, Николай Михайлович воодушевился:
— Если поторопимся, успеем к 31-му декабря дойти туда. Проведем Новый год среди своих! Надо дойти! Нет, нельзя не дойти, братцы!
Поэтому в Нота- Хузе задерживаться на стали, продвигаясь по Лифудину, а потом по Ула-Хэ и ночуя в фанзах, если они попадались на пути. Коля, признаться, чувствовал себя все хуже, озноб сменился кашлем, который он старался сдерживать, не желая, чтобы его спутникам пришлось из-за него задержаться и встречать Новый год в лесу.
Однако, несмотря на это, мечтам их не суждено было сбыться. 30 декабря уже было выступили, но началась метель, и о том, чтобы добраться до телеграфной станции по узенькой, утопающей в полуметровом снегу тропинке не могло быть и речи.
С тяжелым сердцем Николай Михайлович велел возвращаться. Много позже Коля прочтет в его дневнике:
«Незавидно пришлось мне встретить нынешний новый год в грязной фанзе, не имея никакой провизии, кроме нескольких фунтов проса, так как все мои запасы и даже сухари, взятые из гавани Св. Ольги, вышли уже несколько дней тому назад, а ружьём при глубоком снеге ничего не удалось добыть.
Теперь, когда я пишу эти строки, возле меня десятка полтора манз, которые обступили кругом и смотрят, как я пишу. Между собой они говорят, сколько можно понять, что, вероятно, я купец и записываю свои покупки или продажи.
Во многих местах вспомнят сегодня обо мне на родине и ни одно гадание, даже самое верное, не скажет, где я теперь нахожусь.
Сам же я только мысленно могу понестись к своим друзьям, родным и матери, которая десятки раз вспомнит сегодня о том, где её Николай.
Мир вам, мои добрые родные и друзья! Придёт время, когда мы опять повеселимся вместе в этот день! Сегодня же, через полчаса, окончив свой дневник, я поем каши из последнего проса и крепким сном засну в дымной, холодной фанзе…»
Но тогда, с трудом держать на ногах, Коля мечтал лишь лечь и спать, спать, спать… И хотелось бы никогда не просыпаться.
* * *
— Коля! Коля, очнись!
Кажется, это Николай Михайлович. Его лицо качается, плывет. Коля полулежит на холке лошади. Его поминутно бьет сухой, лающий кашель, руки вяло висят вдоль тела.
— Что же ты не сказал мне, что болен, дурак! — Николай Михайлович грозно сдвигает брови, но Коле не страшно. Ему все равно. Только в груди словно бы раскрылась кровавая рана, и в эту рану кто-то сыплет и сыплет солью.
Новый год… встретить хотелось… по-человечески… — все же хрипит он.
Дурак, вот дурак! А теперь тебя тащить больного, с риском еще сильней застудить! А есть ли хоть в Бельцово, на телеграфной станции, лекарь?
Простите…что-то больно… под лопатками все огнем горит….
Не смей сомлеть, тезка! Борись! Не смей сомлеть!
Глава 8
Зима в станице Буссе. — Таня. — Поездка Пржевальского в Хабаровку. — Весна на озере Ханка. — Неожиданный приказ
— Где я? — Коля уперся глазами в беленый потолок. Он лежал в чисто убранной комнате на высокой кровати с металлическими набалдашниками, укрытый тяжелым ватным одеялом и совсем не помнил, как туда попал. Какое-то время он молча разглядывал потолок, силясь вспомнить, но на прибытии в Бельцово, на бегущих к нему, всплескивая руками, закутанных по глаза мужиках все обрывалось. Правда, он почему-то знал, что это не Бельцово.