«В.Т. – 2 раза,
М.С. – 1 раз,
Р.О. – 1 раз,
С.К.П. – 2 р. + 2 р. – 4 раза».
Целовались, что ли? А Белкин сказал: пилились. И на пальцах показал, единицу в нолик просунув. Но самое странное, что к ней тоже мама приезжала и клубнику ей привозила, сахаром пересыпанную. Сок в банке, как кремлевская звезда, горел – на солнечной поляночке, это она на конкурсе военной песни пела. Сережа стоял перед ней и не мог уйти, а она тянула сок из банки с прихлюпом, точно маленькая, и красная струйка бежала вниз из угла губ, как в «600 секундах» уже на месте преступления. «Че – не приехали твои?» – и банку ему протянула. И Сережа немного отпил, чтобы узнать ее мысли. «Четыре раза, – заухало в ушах. – Че-ты-ре-ра-за!»
На другой край скамейки стелет газетку и садится седая тетенька в панаме из вельвета. Скосив на Сережу глаза, она их быстро отводит, как Ширява от Ольки Петровой. Холод влажного дерева вдруг пробирается в тело, и Сережа начинает трясти перед собой плетенкой рук, как пулеметчик, кося цепи душманов. Плюс еще хорошо то, что это – мелкая вибрация, от которой разваливаются даже мосты и самолеты.
Включившиеся вокруг фонари, будто глаза, освещают лишь самих себя. И удивленно смотрят на облетающие на них деревья. Седая бабуля приподнимает газету и вместе с ней приставными шажками подсаживается поближе к Сереже. Помада с ее узеньких губ по кругу съехала на морщинки кожи, как если бы она тайком объелась варенья.
– Не так и не вот так следует молиться, – вдруг говорит она и прижимает ладонь к ладони. – А вот так: Господи, помилуй мя.
– Прости-господи? – говорит Сережа.
Она же этому рада без памяти:
– Молитва ребенка невинного быстрей всего до Бога дойдет. А уж как она Богородицу обрадует! – И, щелкнув замком своей, как черепаха, потрескавшейся сумки, она обещает ему адрес церкви, где красиво играет орган и куда он сможет с бабушкой по воскресеньям приходить. – Вот, пожалуйста! – специально приготовленная бумажка уже подрагивает в воздухе.
И Сережа вскакивает:
– У нас никто не верит в Бога! Даже прабабушка – никто! – и идет, и бежит. И чем быстрее бежит, тем резче мечется слева-направо то целое, что сразу и пулемет, и тачанка, увлекающая вперед, и весло, и цепь, и галера. Господи-помилуй-мя-маленький-мальчик-зенитку-нашел-поздняя-осень-грачи-улетели-лес-обнажился-в-Москву-не-пришел-родина-слышит-родина-знает… и вбежал в гастроном. В его вестибюле из зарешеченной стены дует сильный теплый сирокко. Сережа вертится в нем флюгером, не зная, что раньше отогреть. Глаза щурятся, волосы прыгают, когда из зарослей общего «бу-бу-бу» вдруг яркой синицей выюркивает мамин голос:
– Это – для инвалидов заказ!
Все смотрят на палку колбасы, торчащую из ее целлофанового пакета.
– Отцу – в больницу! Что – нельзя? – звенит мама и, руками раздвинув драповые плечи, которые и не думают драпать, которые: «По средам – для инвалидов? С луны упала? Бесстыжая!» – пробивается все-таки и выскакивает вон. А еще у нее есть удостоверение многодетной одиночки, чтобы вместо стояния в очередях шить, читать и ходить к друзьям. Но прежде чем выбежать следом, приходится впустить в магазин долгих двадцать человек, хотя, конечно, вполне весело смотреть, как дующий с юга сирокко: х-х! – затуманивает очки студенту из ПТУ и сбрасывает волосы с дяденькиной головы, распахивая лысину.
На улице мамы нигде нет. Сережа добегает до угла, но на Мариупольской, к дому ведущей, все чужие, кроме Калачова на велосипеде – он везет на раме из сада свою толстую сестру.
– Калач! Вечером выйдешь? – кричит Сережа.
Но он уже далеко и не слышит. Больше маму искать негде – не в «Овощах» же, когда Сережа видит ее перед собой – за стеклом. В машине – в дяди Бориной «восьмерке». Они молчат рядом, как космонавты перед стартом. И дядя Боря иногда поглядывает на часы: пять, четыре, три…– они у него японские, с кнопочной подсветкой. Мама же сморкается в платок и им же вытирает размазанную под глазами краску. Целлофановый пакет с их заказом лежит на заднем сиденье, и теперь еще видны шпроты, коробка конфет и, наверное, цитрусовое желе. Если «Вечерний звон», загадывает Сережа, значит, она с ним опять кончает. А раз плачет – значит, навсегда.
– Тебя Га-Вла по всей школе искала.
– А куртка твоя где?
Это Олька Петрова с Чебоксаровой под ручку – откуда ни возьмись. В одинаковых белых куртках, потому что их мамы тоже дружат. Выездное заседание совета отряда. И Сережа на всякий случай закидывает сросшиеся пальцы за голову:
– Поза полулотоса – закаливание воли и организма.
– Вон мама твоя в машине сидит, – подбородком тычет Чебоксарова.
– Ты сочинение переписал? – нудит Петрова. – Учти, нам Саманта из-за тебя не достанется.
– Павликов Морозовых на всех хватит – и бороться не надо. – Чебоксарова тоже сплетает пальцы и ими затылок обхватывает. – Твоя вон из машины вылазит. Серый, а ты мог бы уговорить Вейцмана, чтобы он завтра ко мне на день рождения пришел?
Сережа пожимает плечами и оглядывается. Мама как пощечиной ударяет «восьмерку» дверцей и бежит через дорогу. Пакет же со всеми вкусностями – «Э-э! Э!» – дергается на заднем сиденье и уезжает с дядей Борей. Далее без остановок. Неужели в Америку? Папа объяснял тете Нелли, что он и не делает из этого трагедии, раз дядя Боря уедет туда в ноябре навсегда.
Калач гоняет по двору на велосипеде уже без сестренки. Дворничиха жжет костер из листьев и мусора, а женщина из окна кричит, что и так ей нечем дышать. Самое главное в цитрусовом желе, пока оно только полузастыло, успеть накапать в него из ложки капельки варенья. Если они получатся по-настоящему маленькими, то не провалятся до дна, а повиснут выше и ниже, тут и там, тихо сверкая. Очень важно, чтобы горячее желе бабушка налила именно в стакан, и когда оно вместе с бусинками окончательно замрет, на них можно смотреть снизу, сбоку, сверху – на свет, на солнце, на огонь плиты. И еще самое вкусное в цитрусовом желе – это то, что оно подрагивает на ложке, как живое. Правильный же способ поедания конфет «Вечерний звон» таков: 1) аккуратненько зубами отделить от верхушки облитый шоколадом орешек; 2) прожевать его отдельно, чтобы, если он окажется сухим и горьким…
– Ширява-а-а! – вдруг орет Сережа до боли в гландах, потому что они опять преувеличенно большие. – Леха! Вейцик! – и воет, закинув голову к их освещенным окнам: – Меня загипнотизировали!
Верхний край серого облака смугло-розов и, значит, еще видит солнце. Сначала он возьмет губами черный фломастер и нарисует в «Дневнике наблюдений» тучу с дождем, а потом обнимет губами желтый…
– Серый, не трусь! – они бегут к нему от гаражей наперегонки.
Ширява, перепрыгнув через кусты, налетает первым:
– Где? А ну?
Обежав кусты, и Вейцик с пыхтением дергает за руки:
– Вот же халтурщики! И что за страна – работать никто не умеет! – и плечи приподнимает высоко-высоко.
– Не нравится – вали в свой Израиль! – Ширява дергает Сережины руки сильней, еще сильней. – Навеки сработано – понял? И без единого гвоздя!
Вейцик начинает сопеть, примеряясь, в какую скулу Ширяве заехать.
– Мужики! – встревает между ними Сережа. – Вы чего, мужики?
– Тяни давай! – командует Леха и Сережу за левый локоть поддевает. А Вейцик тогда, упершись в него коленом, тянет за правый:
– Позвал дед бабку!
– Молчи!
– Позвала внучка Жучку!
– Заткнись! Силы береги!
Вдруг кто-то из них пукает, но никому не до смеха – все падают на землю. И заколдованные костяшки глухо вдавливаются в битый кирпич.
– Дохлый номер! – сопит Вейцик. – Медицина бессильна.
– Точно! – говорит Леха. – Надо «скорую» вызывать. И, мокрая грязь стала сквозь брюки вдруг слышна.
– Тебе хорошо. Завтра можешь спокойно в школу не ходить. – Вейцик обеими руками штанины себе трет. Пальцы слюнявит и снова трет. – А мне еще к Чебоксаре потом, к дуре этой.