– Вот, смотри! – Сережа посадил муху на ладонь. – Ты сейчас никому не нужна. Вот, теперь смотри! – Он бросил ее в аквариум, она задергалась, заплавала – и сразу три меченосца бросились к ней с вытянутыми губами. Черный самец как будто бы ее целовав в живот, а отливающий зеленым – в щеки. – Вот как теперь все тебя любят!
Но крупнее их была самка. Она сразу смогла всю муху губами обнять и втянуть. Втянула и дернулась, словно бы поперхнулась, но весь ее раздутый живот все равно сверкал улыбкой.
– Серый! Серый! – это Ширява кричал со двора.
Улиточка же, которая спала на боковой стенке, вдруг высунулась и повела рожком. Потому что что-то случилось и она это поняла.
Сережа забрался на подоконник и высунулся в форточку. Леха с Вейциком запрыгали на скамейке и затрясли над собой сплетенными руками:
– Друж-ба! Друж-ба! – Как два гамадрила, смешно и нелепо.
И Сережа запрыгал, нельзя было не запрыгать:
– Друж-ба! Друж-ба! – и руками им замахал.
Подогнув задние ножки, у кустов тужилась Казя. Ее бабушка помогала ей сморщившимся лицом. Это тоже была дружба. И Сережа еще громче закричал:
– Я сейчас выйду! Я выйду! Не уходите!
Архитектор запятая не мой
Моя жизнь, и лицо, и особенно выраженье лица – все во мне – оттого что я – тело.
Ко мне уже два раза подходили на улице и говорили, один раз: «Девочка, у тебя никто не умер?», в другой раз: «Мальчик, у тебя что-то стряслось?» Им совершенно ведь все равно, тело я девочки или тело я мальчика. Я сама очень долго хотела, чтобы мне это было до фени.
Пляж есть пляж. Пляж есть лежбище тел. И всю жизнь я мечтала приехать к морю зимой – не к телам чтоб, а к морю. А послали к телам. Вот и вышло все боком – то левым, то правым.
Что я Тане скажу?
Таня разве что пожалеет, всю обнимет, прижмет до хруста, но понять – не поймет. Это и невозможно понять. Таня думает, мне нужна грудь хотя бы второго размера. Я от слова размер сатанею, я не болт и не винт! Я не вещь. И при этом я – тело. Тело, находящееся в свободном падении, – вот что я Тане еще на платформе скажу.
Или не скажу. Ей ведь нетрудно быть телом. А остальным еще больше чем нетрудно: им это в кайф. Уму непостижимо! Моему скудному уму. И значит, надо либо с этим смириться, либо что-нибудь сделать. Но ведь я попыталась!
Они ворочали свои тела, как ворочают джезвы в раскаленном песке, и с вожделением ждали любого взгляда – как ждут, когда же кофе ударит в голову. И, конечно,размер… вплоть до того, что взять бинокль и обстоятельно разглядеть. Не всегда сально, но всегда жадно – как будто от этого зависит жизнь… Или их чувство жизни – чувство присутствия в них жизни.
Пал Сергеич, наверно, до сих пор думает, что это он меня снял. И пусть себе думает. Я и Тане скажу: гад ползучий, напоил – да неужели бы я на трезвую голову, ну, почти с кем попало, в два с лишним раза старше себя?..
Фиг бы он меня напоил, если бы я этого не хотела. Я, конечно, не совсем этого хотела. Можно даже сказать, что совсем не этого. Но и в том числе я хотела эту гадость, им плавки напрягающую, гадостью перестать считать. И вот это как раз получилось. Тупорылый, вполне беззащитный зверек. И яйцо, и игла, на конце у которой – жизнь и смерть, – сразу всё.
Надо выбрать для Тани такие слова, чтобы вышел рассказ. И нисколько не врать, просто правильно выбрать. С Пал Сергеичем мы сидели в столовой за одним, на четыре персоны, столом. Голубые глаза сквозь очки. Голос тих и бесцветен. Скорпион. Щеки впалы, довольно высок. Архитектор, но по привязке объектов непосредственно к местности. Немного зануден. Сначала казалось, не бабник. Потому что бабешки к нему – он ко мне: «Ну их к Богу!» И уйдем на лиман и там роем моллюсков – ему рыбу ловить на живца. Или днем в тихий час на солярии в шашки играем. В баре пива попьем… В общем, все по-мужски. О себе, о семье – ни полслова. Все только: Париж, Барселона, ах, творения Гауди – парадиз на земле, ах, Венеция!.. «Парадиз, – говорю, – на воде?» – «Молодец! Прямо в точку! Ты счастливая, Юля, у тебя это все впереди!» – «На какие шиши?» – «Ты позволишь дать тебе совет? Надо верить, и все получится!»
На советы его я хотела плевать.
Нет, так будет нескладно.
От советов его я немного плыла, я торчала: скажите, забота какая – и с чего бы?
Любил или нет? Таня может спросить напрямую: про любовь говорил? а ухаживал долго? – Страшно долго, Танюша. Больше часа. Да что я? Часа полтора или даже все два.
Пиво пил и твердил: «Ты меня берегись!» – «Вас? С чего бы?» – «Я люблю чудеса». – «На здоровье. А я при чем?» – «Чудо – ты». – «Вы, небось, без шапчонки сегодня лежали, вот головку и напекло!» – «Уж поверь мне, чудеснее чуда нет, чем рождение женщины из пены морской!» – и ушел. Я решила, что в туалет. Ладно, жду. Две бутылки взяла «Жигулевского», чтобы поровну с ним заплатить. А его нет и нет. Ну взяла я бутылки и в номер к нему: «Пал Сергеич, у вас холодильник ведь есть? Может, сунете – завтра попьем». – «Я сегодня хочу». – «На здоровье!» – «Я с тобою хочу!» – «Чем со мной, лучше с воблой». – «А водки хочешь? По чуть-чуть?» И про сына вдруг начал. Я уши развесила. Сын под следствием: чтобы друга не бросить или, кажется, чтобы храбрость ему показать – с ним пошел брать киоск – в первый раз, и его замели. Друг удрал – сын сидит. «Юльк, ты можешь мне объяснить – вот за что? Это я виноват. Это карма – моя. Я их бросил, он с матерью рос. Веришь, все бы отдал, чтобы он здесь сидел, а я – там. Ты мне веришь?» – «В общем… да». – «За Андрюшку! Чтоб хранил его Бог! Эту надо до дна!» – «Бог вам в помощь». – «Фантастика, Юлька! Вот сидим мы с тобой – незнакомые люди, а как будто бы знал тебя целую жизнь. Я так рад, что ты здесь!» – и вдруг дверь побежал запирать изнутри.
Я – как будто не вижу. Я головку роняю – мол, с меня взятки гладки. Тане лучше сказать, что заснула, а проснулась – он рядом лежит, злодей.
Парадокс заключается в том, что под утро я в Пашу влюбилась. То есть, в общем, уже и не я. Я проснулась, а тело мое – не мое. Мне его никогда ведь не надо было. И, наверно, поэтому я так легко перестала его ощущать как свое. Я его ощутила как Пашину вещь, абсолютно бесценную Пашину вещь. «Что за прелесть, – он так про него говорил, – что за чудо!»
Известное дело, о вкусах не спорят.
Утром думаю: как же мне дальше-то жить? Я ведь все-таки в теле, а тело – его, значит, вся я – его? Это в планы мои не входило. Паша спал. Я оделась и тихо ушла. Море было так мало похоже на море: ни цвета, ни звука… Море было, как если собрать всю-всю нежность людей, птиц, зверей, насекомых, деревьев – всю, что есть на земле, и увидеть ее.
Мне б пойти на солярий – посмотреть на восход, но я знала и так, как касается солнце лимана, как меня Пал Сергеич: «Ты не бойся, я только к тебе прикоснусь…» И я в море полезла – а вода – ледяная. Мне не то что отмыться хотелось. Мне, наверно, хотелось, чтобы кто-то другой или что-то другое всю меня поглотило, пронзило…
А к вечеру – жар. Пал Сергеич пропал: нет ни к завтраку, ни к обеду. К ужину я сама не пошла – 38,6°.
Этот день был как год – год не знаю чьей жизни, не моей – это точно. Я боялась всего: что придет, что уехал, что бросил, что явится вдруг с розами, за которыми, очевидно, поехал, что предложит мне руку и сердце – а как я могу, институт я не брошу, а он в Запорожье живет. Он кольца не носил – ни на левой руке, ни на правой. И я думала… Если б не жар, мне, конечно, хреновее было бы.
Он на мне, как на флейте, играл, понимаешь? Наш физрук говорил: «Кто привесил на брусья соплю?» «Я привесил», – отвечал ему староста Ванечка. Он подсаживал многих, не одну ведь меня! Ладно, Бог с ним. Мама лучше придумала: «Что тебе ни купи, из всего умудряешься шпингалетом торчать!» А теперь я торчать буду флейтой.
Он губами касался меня (не меня, конечно, а тела), и я чувствовала, что он звука ждет – чистой ноты. Звук же – голос я имею в виду, – он уже не из тела идет, он идет из меня… ну, почти из меня.