Признание замечательное во многих отношениях, и особенно интересна в нем мысль о том, что в декаденты Пришвина заманили, как в секту, однако как и всякий мемуарист в более поздних воспоминаниях и уж тем более подцензурных художественных текстах Пришвин вольно или невольно исказил, подправил реальную картину своей литературной молодости. К декадентству он пришел сам и, видимо, не прийти не мог. Помимо отталкивания от народнических, семейных традиций, что-то еще глубоко личное, берущее начало из детства, его туда манило, волновало его душу. Уже в следующей своей, очень рыхлой на мой взгляд, повести «За волшебным колобком» автор торопится развить успех первой книги, и в ней впервые появляются мифологические персонажи:
«— Укажи, — говорю я, — мне, дедушка, где еще сохранилась древняя Русь, где не перевелись бабушки-задворенки, Кащеи Бессмертные и Марьи Моревны?»
А потом появляется и сама Марья Моревна в образе красивой северной девушки, и постепенно выходит на первый план повествования автор, из очеркиста он превращается в главное действующее лицо, вносит в материал свое «я», и мало-помалу авторское «я» не то чтобы заслоняет изображаемую жизнь, но становится ее фокусом, и все более Пришвин на нем сосредотачивается, изучая себя, фотографируя, как изучает и фотографирует увиденное.
Вот почему художник должен быть простодушен, как дитя, вот что вызревало в Пришвине долгие годы, медленно в нем перегорало — реальность сочеталась со сказкой, и завязывались все узлы. Но при этом Пришвин, очевидно, торопился включить себя в литературную ситуацию двадцатого века, так, чтобы написанное оказывалось поводом для повествования об ищущей личности, о хождении интеллигента в народ, и не случайно к одной из глав, посвященной Соловецкому монастырю, дается эпиграф из самого что ни на есть декадента Константина Бальмонта:
«Будем как солнце! Забудем о том, кто нас ведет по пути золотому».
И все же если сравнить изображение северной обители в двух пришвинских книгах, можно увидеть огромную разницу. В первой Соловецкий монастырь — прародина Выговской пустыни, их связь для писателя несомненна и органична так же, как органична связь между старообрядческой культурой и жизнью людей в птичьем краю. Во второй — описание монастыря превращается в карикатуру, старательное выискивание недостатков и розановское противопоставление монастыря и природы.
Северная природа как бы «не доразвилась до состояния греха» — замечательно сказано, но дальше читаем о самой обители:
«Это гроб, и все эти озера, зеленые ели, весь этот дивный пейзаж — не что иное, как серебряные ручки к черной, мрачной гробнице».
Белокаменный Соловецкий монастырь менее всего похож на гроб, скорее уж — на пушкинский сказочный остров из сказки о царе Салтане, вдруг выросший среди морских волн, но, кажется, здесь на впечатление путешественника давит тот самый груз книжной культуры, чужой мысли, которой он успел набраться за несколько петербургских лет и от которой впоследствии пытался освободиться.
Конечно же, декадентскими или розановскими (Розанов все же не декадент) поисками содержание первых пришвинских книг не исчерпывается, и в «Колобке» есть масса замечательных страниц — чего стоит потрясающее описание лопарей, призыв к их защите, к спасению от вымирания, что невольно заставляет вспомнить Платонова и то родственное внимание, которое провозглашал Пришвин основой своего творчества. Но Пришвин не стал Максимовым или постМаксимовым, он не сделался ни этнографом, ни бытописателем, в творческих поисках его влек явно другой интерес, и волшебный колобок его катился совсем в иную сторону… И особенно отчетливо это проявилось в выборе друзей и литературной среды.
Писатель, как показывает насмешливая литературная практика, — вовсе не тот человек, который пишет романы или даже ведет всю жизнь дневник, не так все это важно, писатель — тот, кто участвует в литературной жизни. Пришвин это понимал, но вот как раз с писательским миром у припозднившегося новичка сложились престранные отношения.
Поначалу все шло ничего. В 1907 году Пришвин познакомился с А. М. Ремизовым, уже хорошо известным в литературных кругах прозаиком, и более близкого человека изо всей пишущей братии для Михаила Михайловича не было всю его жизнь. Сохранилось замечательное высказывание Ремизова об их первой встрече: «Мое впечатление — черная борода и черный зачес. И растерянные глаза от удовольствия. Помню, я подумал: со мной такому никак!»
Однако вышла долгая, до самого отъезда Ремизова за границу, писательская дружба.
«Ремизов… своей личностью сделался единственным моим другом в литературе, хранителем во мне земной простоты».
У них было немало общего и прежде всего — принадлежность к одному поколению русской интеллигенции, было свое «преступление и наказание» — сиречь юношеское увлечение марксизмом, за которое Алексей Михайлович расплатился тремя годами северной ссылки и получил в награду доступ к русскому Северу. Именно там, в полунощном краю, каждый из них родился как художник и обратился, хотя и очень по-разному, к искусству фольклора, к сказкам и сказочным образам. Через Ремизова произошло приобщение Пришвина к писательским кругам, Михаил Михайлович был принят в «Обезьянью великую вольную палату» — любимое ремизовское детище, где шутовство мешалось с серьезностью, и это было чрезвычайно важно, потому что давало ему возможность попасть в среду наиболее известных русских писателей той поры.
Пришвин считал Ремизова своим учителем в литературе, и когда в 1909 году для Алексея Михайловича настали черные дни — он был обвинен в плагиате (речь шла о сказках, записанных Ончуковым и пересказанных Ремизовым, а потом и напечатанных под его именем), не кто иной, как Пришвин, вступился за Ремизова, отстаивая право писателя на «художественный пересказ». Об этом пришвинском заступничестве Ремизов написал в своей «Кукх»:
«Пришвин, известный тогда, как географ, своими книгами „В стране непуганых птиц“ и „За волшебным колобком“ (Изд. А. Девриена), только что выступивший „Гуськом“ в Аполлоне, писал также в „Русских Ведомостях“ и был на счету „уважаемых“, Пришвин, как эксперт — большая медаль из Географического Общества, действительный член — этнограф, географ, космограф! — пошел по редакциям с разъяснениями. И его выслушивали — сотрудник „Русских Ведомостей“! — соглашались, обещали напечатать опровержение, но когда он, взлохмаченный, уходил, опускали, не читая, автограф на память — в корзинку».
Вот так — географ, сотрудник «Ведомостей», уважаемый, но… не писатель. Не случайно же Р. В. Иванов-Разумник в рецензии «Великий Пан» утверждал, что, опубликовав «Колобок» у Девриена, Пришвин
«устроил книге похороны по первому разряду… Что такая книга могла остаться неизвестной или малоизвестной — это один из курьезов нашей литературной жизни».
Только в 1923 году в книге «Кукха. Розановы письма», вспоминая из Берлина Россию, Ремизов напишет о Пришвине: «Из всех ведь писателей современников — теперь уж можно говорить о нас, как об истории — у Пришвина необычайный глаз, ухо и нос на лес и зверя, и никто так живо — теперь уж можно говорить о нас и не для рекламы и не в обиду — никто так чувствительно не сказал слова о лесе, о поле, о звере: запах слышно, воздух — вон он какой, ваш ученик Пришвин!»
А в другой статье высказался и того определеннее: «Пришвин, во все невзгоды и беды не покидавший Россию, первый писатель в России».
Но до этого очень трудного времени надо было еще дожить, а в ту пору как бы много общение с Ремизовым Пришвину ни дало, палата (палатка, как звал ее Василий Васильевич Розанов, бывший в ОБЕЗВЕЛВОЛПАЛе старейшим кавалером вместе с Гершензоном и Шестовым) Алексея Михайловича была только шагом к подлинному литературному бомонду.
Глава 6
РЕЛИГИОЗНО-ФИЛОСОФСКОЕ ОБЩЕСТВО
Подлинный бомонд был учрежден Мережковским и K°, и туда, в их гордый стан, лежал путь Михаила Пришвина. Стремление попасть к декадентам Пришвин, как уже говорилось, позднее скрывал и в разные годы всячески подчеркивал свою от декадентов отстраненность.