Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Померла Марфа уже после войны в Зимней Золотице: ушла великая сказительница, которая наизусть помнила восемьдесят тысяч стихов, от неё записали четыре тысячи страниц былинного текста. Полная, высокая бобылка, век прожившая в девушках, проведшая до шестидесяти лет в старом родовом запущенном доме у Белого моря. Ведь зачем-то возникла она на миру, вроде бы совсем не нужная печищанам и получившая прозвище Марфа-вралья. В тридцать восьмом году случайно разыскали её фольклористы, раскопали самородок, прикоснулись к нему, вгляделись в глубины и покорились его необыкновенной красоте и дорогови. Но для печищан она так и осталась Марфой-вральей, которая ничего делать не хочет, только ходит с колотушкой по деревне да старины пропевает. Как повезли впервые в Архангельск на шестидесятом году жизни, тут весь народ и подивился, кому и зачем бестолковая одноглазая старуха запонадобилась в больших городах.

Если бы старуха была домовитая, баба работящая да плодящая, тогда иное дело. А Марфа, вот, впитала в себя песенное богатство народа, от мамушки восприняла, от деда Гани Крюкова, от соседа Феди Почешкина и других безымянных ныне поморян, и вроде бы никому не нужная сирота - старая дева донесла кувшинец с дорогим питьём до наших дней, не сронивши ни капли. Великая сказительница редкого дарования и величественного духа словно ведала, что настанет тот день и час, когда придут к ней послы народные, поклонятся и повезут по России-матушке. Марфе ли не горевать, ей ли не печалиться, когда в долгой жизни ни утехи, ни радости, одно лишь прозябание-гореванье в угрюмой избе, полной нежити, а она в ней, как старая поседевшая сова.

И вот отыскали Марфу, повезли, возвеличили, наградили двумя орденами и много чествовали. Думали, что вызволили из прошлой жизни и обрадовали. А надолго ли та радость? Вдруг спохватится однажды человек, очнётся его душа от суеты сует и начинает жалеть минувшее, и тогда страстно хочется вернуться к тому, что утекло, от чего оторвали; но уже всё, нельзя, несрастимо. И призадумалась однажды Марфа Крюкова, запечалилась: "И зачем мне широта такая открылася? Не видала бы ничего - прожила бы в своей деревеньке, так и померла бы во спокое. О чём не знаешь, о том не скучаешь".

* * *

В начале двадцатого века под Тверью в срединной Руси жил маленький тщедушный мужичонко, белобрысый, востроносый, с мочальной рыжей бородёнкой и редкими волосами, прилипшими ко лбу, с печальной горестной улыбкой на тонких губах. Ходил он в затрапезном тесном кафтанишке и больших, не по росту, сапожишках. То был Василий Кириллов Сютаев. Сютаев создал своё евангелие, в основе которого было: возлюби! "Сказано, Бог - любовь, - проповедовал он. - Стало быть, где любовь, там и Бог, а где любви нет, там и Бога нет. Много разных вер на земле[?] Говорят, семьдесят семь вер. Собрать бы всех вместе от разных вер и сказать: "Покажьте всяк свою веру, штобы столковаться всем, штобы не было раздору из-за веры[?]" Вот, говорят, в Москве о верах спорят. По-моему, это пустяковое дело! Вера одна - любовь. Больше всех почитайте всех людей за братьев и сестёр".

[?]Духовностью своей и высокой кротостью близок к тверскому мужику выходец с Поморья Борис Викторович Шергин. Каждая строка его писаний исполнена неумолчного призыва: возлюби ближнего. "Храни сердцем и мыслию места те святые святой Руси. И не сомневайся, что они есть на своём месте[?] Всё гниёт, только душа - вещь непременная".

"Меняющийся лик небес имеет для меня силу великую и притягательную. Однолично с небом (и даже больше) поразил меня взгляд младенца. Я опустился на колени, шепча нежные слова, дивясь чудной сосредоточенности милого личика. Он стал глядеть на меня, как бы вопрошая о чём-то. Чувство какого-то смятения, но и восторга поднималось в моей душе. Мы глядели друг другу в глаза. Он, только что "пришедший в мир", ещё весь чистота и непорочность. И я, уже собравший на себя всю грязь и тлен земли. Он лежал маленький, спелёнатый, но важность гостя из таинственной страны почивала на нём. Только глядя в звёздное небо, давно когда-то ощутил я подобное чувство" (из дневников).

Уже шаткой рукою вразброс исповедовался Шергин, прощально доверяясь бумаге. Оказывается, он, извечный бобыль, хромоножка и слепец, не посеявший семени на земле-матери, вот и в старости своей понимал крохотного племянника, как приход Христа-младенца, как необъяснимое всякий раз чудо; Шергин был словно волхв, забредший в овечьи ясли, где мать Мария уже принесла будущего Спасителя мира. Тоска по неродившемуся младенцу, видимо, часто и по старости навещала Шергина, и он скорбел, что Господь не даровал ему того "ига", которое надо нагрузить на себя, чтобы обрести покой душе и полностью исполнить земное предназначение. Боже милостивый, как печалился уединённый писатель над белым листом, лия невидимые миру слёзы и сокрушаясь: "Если бы в нашей душе жила любовь и жалость, если бы мы горевали о том, какая жизнь у них будет, мы терпели бы беспокойство от них, не тяготились бы усталостью; мы почувствовали бы, что дети "иго благое и бремя лёгкое"

Шарила рука на лавице возле и по клеёнке стола какую-нибудь четвертушку жёлтой рыхлой бумаги, иль клок обёртки, в коей даве принёс племянник сельдей на закуску, иль от пачки чая скользкую полоску. Голова-то мохом обросла, - сетовал на себя, - редкая мысль с натугой выжмется, так надобно поскорее ухватить, как лису за хвост. Бывало-то осенит чувство, как на дрожжах тогда ходишь, так и мятётся ум; карандаша с бумагой нет под рукою, "то по дорогам на берёзах записывал благие те мысли".

А нынче от лавки до окна бродишь, как окаянный, волоча свои тленные проклятые мощи, как досадное ярмо. Но зато какая сладость, когда растворятся вдруг очи сердечные и откроются погляду скрыни с самыми дорогими сокровищами, которые и моль не ест, и шашель не точит; то обёрнутые в золотные аксамиты и объяри объявятся из темени нетленные детские времена[?] На воле ветер гужует, хлопаются плохо пристёгнутые ставенки, бесенята воют в трубе. Спаси и помилуй, Никола-угодничек, всякого путешествующего в такие злые поры, не оставь христовенького без милости. Страшно и печально за тех, кому угодило в море оказаться на шатком судёнышке[?] Прижмётся Бориско к матери, заглядывая в кроткое её лицо, но памятуя всё время о татушке, попросит: "Мамушка, запой про княгиню Юрьевну". Тоненьким голоском затянет мать старину: "Сине море на волнах стоит, по седой волне корабль бежит. Юрий князь в орду плывёт. Дань-калым кораблём везёт[?]" Тьма глядит в узенькие оконца, с моря с потягом дует полуночник. Скрипит флюгер на мачте во дворе.

"Ох, деточки! Папа-то у нас в море[?]"

Вот и скорбное вспомнилось, горестное, да по истечении жизни стало оно радостным приобретением. Вот она - сладость неизживаемая, крепче и хмельнее стоялых медов.

Мысли доверялись тленному невзрачному общежитью слов, и все эти случайные бумажные обрывки, как рухлядь некая, скидывались в просторный сундук (всё, что осталось в наследство от родителей) и замирали в схороне, дожидаясь своего часа. Кто извлечёт из пряно-затхлой глубины? Какая смиренная участливая душа приникнет к разбродице слов, к сбивчивым, на ощупку наброженным каракулям? Часть записей связаны шпагатом и пылятся на полках в пачках, как дорожные укладки с неоценённым грузом.

[?]Больше тридцати лет минуло, как повстречался с Борисом Шергиным, но весь он во мне, как окутанный в сияющую плащаницу неизживаемый образ. Только вот слов нет, не хватает самых верных и точных, чтобы вызволить облик из этого покровца и оживить его. Помню, как за дверью послышались шаркающие шаги. Дверь отпахнулась. В полумраке длинного коммунального коридора, пахнущего котами, кислой капустой и стиркой, - согбенный старик, совсем изжитой какой-то, бесплотный. Пошёл от меня, приволакивая валяные калишки (обрезки от валенок), просторно полощутся порты, рубаха враспояску на костлявых тонких плечах, светится просторная плешь, как макушка переспевшей дыни.

8
{"b":"292938","o":1}