— Надо мне в Смоленск ехать, — сказал Минин Татьяне. — Что-то они там недодумали. Нельзя же у крестьянина зерно отбирать под пустую бумажку.
— Ты еще недостаточно окреп, Федя.
— Дела требуют, Танечка. Дружба нужна с деревней, взаимопомощь.
— Феденька, милый, я не поеду, — помолчав, тихо сказала Таня. — У меня ведь тоже дело. Бросить ребятишек? Школу? Как же я могу?
— Да, время такое, что чем-то жертвовать надо. — Минин вздохнул. — Но ты ведь приедешь, правда? Начнется посевная, школа закроется, и ты…
Таня молча кивала, сдерживая слезы. Она уже знала, что беременна, и сейчас решала, сказать об этом мужу или не тревожить его пока. И решила не тревожить, зная, что Минин все равно уедет в Смоленск. И не осуждала его за это.
Вскоре Минин уехал. Провожали его тепло и грустно, успев привязаться по-родственному. И по-родственному расцеловались, даже генерал от души чмокнул в обе щеки.
— Пусто без вас место сие, помните.
Через неделю после отъезда Минина арестовали старосту. Приехали милиционеры под началом сурового, с наганом на боку.
— За саботаж и попытку спекуляции хлебом.
Сопровождать старосту в город разрешили среднему сыну, который осенью возил генерала в Смоленск. Старательному, но не очень соображающему, что и как. Может, поэтому и разрешили.
— Вот она, наша советская справедливость! — кричал председатель ячейки Зубцов. — Никому не дозволим морить голодом братьев-рабочих! Долой мироедов!
Орал он на сходе, который собрал сразу же, как только увезли старосту. Мужики хмуро отмалчивались: теперь Григорий Зубцов становился первым человеком на селе.
Сопровождавший старосту сын вернулся дня через три. Заехал в усадьбу, был растерян, ничего не понимал, плакал, вытирая слезы шапкой.
— В подвал тятеньку спрятали. Христом-Богом молил, чтоб дозволили хлебушка передать. Не дозволили. Тогда я учителя нашел, Федоса Платоновича. Он помог Дозволили.
Он вдруг перестал всхлипывать, мучительно пытаясь сосредоточиться. Долго шарил по карманам, за пазухой. Потом залез в промокшую от слез шапку, достал клочок бумаги.
— Велел передать.
Таня, пытавшаяся все время успокоить паренька, посмотрела на записку, передала Варе.
— Это тебе.
«Дорогая Варя! По наведенным справкам бывший поручик Старшов Леонид Алексеевич в Красной Армии не числится. Не отчаивайтесь, это — первые сведения, поиски продолжаю. Поцелуйте Танечку, детей. Кланяюсь всем.
Ваш Минин».
— Не верю! — отчаянно выкрикнула Варвара. — Не верю, он жив, жив! Сама найду. Сама!..
3
Ольга рожала дома, потому что расторопный в делах коммерческих Василий Парамонович необъяснимо боялся новой власти, общества в целом, людей в частности, а заодно и больниц. Роды обещали быть трудными, Фотишна погнала Кучнова за врачом, но он вместо неизвестных ему докторов привел знакомую повитуху, принимавшую когда-то его Петеньку и ускорившую кончину супруги. Ольга родила сына в мучениях, и больше детей у нее быть уже не могло. Тогда она, естественно, об этом еще не знала, была безмерно счастлива и говорила только о сыночке, окрещенном (тайком, конечно) Сергеем.
Навсегда перепуганный еще в ту, осеннюю, ночь Кучнов после долгих мучительных колебаний и подсчетов, все прикинув и рассудив, добровольно и безвозмездно передал все свои склады и капиталы новой власти города Смоленска. Акт был торжественным, поскольку Кучнов торопился быть первым из всего городского купечества. Власти усмотрели в этом революционный поворот в сознании, выдали Василию Парамоновичу Охранную бумагу за двумя печатями и разрешили открыть небольшую скобяную лавку. Кучнов переделал под нее бывший каретный сарай, запасся товаром, кое-что прикупив для видимости, но в основном из припрятанного загодя, и сидел в ней с утра до вечера. И хотя покупателей почти не было, средства для жизни добывались под прикрытием Охранной грамоты из тайной кубышки. И что бы там ни думал о нем генерал Олексин, Василий Парамонович Кучнов умел смотреть в будущее.
Василий Парамонович едва ли не первым из смоленских обывателей сумел скорее почувствовать, нежели осмыслить ту манеру поведения, которая устраивала власть. Кратко она заключалась в том, чтобы, отметившись, стать незаметным. Ничего не предпринимать сверх того, на что есть разрешение, отказаться от знакомств, оборвать все прежние связи, а главное, никогда ничего не требовать. Поэтому он тихо, нудно и ежедневно уговаривал Ольгу не писать родным о рождении сына. И как ни хотелось Оле похвастать, она в конце концов приняла его правоту.
— Не реви, — строго говорила Фотишна. — Молоко прогоркнет.
Добродушно ворчливая Фотишна ворчала теперь по-иному. Кучнов немало потрудился, чтобы втолковать ей новые правила, но из всех его наставлений она поняла только, что надо жить тишком да шепотком и ни полсловечком не поминать хозяина-генерала. Нигде и никому, а то плохо будет и Оле с ребеночком, и Петеньке, к которому добрая старуха успела привязаться. И потому к приезду Вари отнеслась настороженно, а Оля откровенно обрадовалась.
— Посмотри, Варенька, какие у Сереженьки глазки! Видишь, он смотрит, он все понимает. Все!
— Прелестный ребенок.
Варя вымученно улыбалась, вымученно говорила, но Ольга в материнском упоении ничего не замечала.
— Вылитый папочка, вылитый! Знаешь, Сереженька больше похож на Василия Парамоновича, чем Петенька, ведь правда?
— Да, да, Оленька. Еще раз от души тебя поздравляю. Моя комната свободна? Ты извини, я немного устала.
— Я понимаю и позову тебя к обеду. Правда, сейчас трудно с продуктами, ты уж не взыщи.
Варя ушла в свою комнату, прикрыла дверь и долго стояла у порога, не решаясь шагнуть. Это была не просто ее комната, это была их комната, ее и Леонида. И хотя прожили они в ней считанные дни, на Варю разом обрушилось столько воспоминаний, что ни на что иное, как перебирать эти воспоминания, у нее уже не было сил. Но она поборола себя, подошла к шкафу, распахнула и сразу увидела свое подвенечное платье. И уткнулась в него, ощутив вдруг такую боль, что только платье, один раз в жизни надетое ею, могло в то мгновение хоть как-то притупить это отчаяние.
И еще платье было надеждой. Необъяснимой, неразумной, почти мистической: до сего дня хранившийся залог будущего счастья оставался залогом навсегда. Материальным, который можно было потрогать, ощутить в руках, прижать к лицу с новым вздохом любви, веры и надежды. Не вообще, не для всех, а для нее, лично для нее, детей и мужа.
К обеду она вышла сдержанной и спокойной. Василий Парамонович остерегся хрустеть костями, чем лишил себя удовольствия, но не из почтения к гостье, а из вновь шевельнувшегося в нем страха. Зачем приехала эта генеральская дочь и офицерская жена («а может, вдова? Дай-то Бог…»), зачем нарушила еле-еле установленное равновесие жизни шепотом, незаметного существования с краешку, в уголочке, в полутьме?
— С чем пожаловали, Варвара Николаевна? По какому, я извиняюсь, вопросу?
— Хочу навести справки, — сказала Варвара, почувствовав, что правды тут не только не говорят, но и не услышат ее. — Жалованье задерживают. Не посоветуете ли, куда лучше обратиться?
— Исполком. Там есть отдел. — Кучнов помолчал, испытывая сомнения и колебания, но ведь так не вовремя явившаяся гостья была все же родней. — Не надо бы их беспокоить.
— А как узнать?
— Прошение. Напишите прошение, отдайте часовому. И… уезжайте. Вам сообщат, непременно сообщат.
— Но я хотела узнать, где сейчас мой муж
— Вот этого не надо, не надо этого, — заволновался Кучнов. — Они сами все проверят, все. И сообщат.
— Но почему же я сама не имею права…
— Имеете! Имеете, но… Как бы сказать. Занятой народ они. И дополнительного беспокойства… Как бы сказать? Не любят. Очень.
Весь вечер, отвечая на расспросы Ольги, Варя думала над осторожными намеками Василия Парамоновича. Она понимала, что он чего-то опасается, но ей не скажет, а будет вздыхать и крутить. И решила идти.