Император был великолепен во всем, что он сделал для этой несчастной семьи <…>»{104}.
30 января 1837 года
На другой день, 30 января, в газете «Литературные прибавления» появился некролог, написанный князем Владимиром Федоровичем Одоевским:
«Солнце нашей Поэзіи закатилось! Пушкинъскончался, скончался во цвѣтѣ лѣтъ, въ срединѣ своего великаго поприща!.. Болѣе говорить о семь не имѣемь силы, да и не нужно; всякое Русское сердце знаетъ всю цѣну этой невозвратимой потери, и всякое Русское сердце будетъ растерзано. Пушкинь! нашъ поэтъ! наша радость, наша народная слава!.. Не ужьли въ самомъ дѣлъ нътъ уже у насъ Пушкина?.. Къ этой мысли нельзя привыкнуть!
29 января, 2 ч. 45 м. по полудни».
«Прострелено солнце!» — словно прокричал вослед за Одоевским Алексей Кольцов, а в стихотворении, посвященном памяти Пушкина, написал:
…С богатырских плеч
Сняли голову —
Не большой горой,
А соломинкой…
Из газеты «Санкт-Петербургские ведомости»:
«Вчера, 29 января, в пятом часу пополудни скончался Александр Сергеевич Пушкин. Русская литература не терпела столь важной потери со времен смерти Карамзина»{105}.
Из письма Александра Ивановича Тургенева:
«Вчера в два и три четверти мы его лишились, лишилась его Россия и Европа».
Среди тысяч тех, кто пришел проститься с телом Поэта, был и кузен А. И. Тургенева, «третьекурсный студент С.-Петербургского университета (по филологическому факультету)», ученик профессора русской словесности П. А. Плетнева — 18-летний Иван Сергеевич Тургенев, который много позже признался:
‹‹Пушкин был в ту эпоху для меня, как и многих моих сверстников, чем-то вроде полубога. Мы действительно поклонялись ему. <…> Пушкина мне удалось видеть всего еще один раз — за несколько дней до его смерти, на утреннем концерте в зале Энгельгардт. Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых крупных зубов, висячие бакенбарды, темные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей — и кудрявые волосы… Он и на меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повел плечом — вообще он казался не в духе — и отошел в сторону. Несколько дней спустя я видел его лежащим в гробу — и невольно повторял про себя:
Недвижим он лежал… И странен
Был томный мир его чела…››
{106}.
Тогда же, 30 января, молодой Тургенев осмелился попросить Никиту Козлова срезать на память локон волос Поэта, который потом бережно хранил всю жизнь как святыню.
За три года до своей кончины, когда Ивану Сергеевичу было уже 62 года, он написал сопроводительную записку к этому локону, который был наглухо запаян в серебряный медальон с тем, чтобы быть представленным на Пушкинской выставке в Петербурге в 1880 году:
«Клочок волос Пушкина был срезан при мне с головы покойника его камердинером 30-го января 1837 года, на другой день после кончины. Я заплатил камердинеру золотой.
Париж. Август 1880. Иван Тургенев».
«Участие к поэту народ доказал тем, что в один день приходило на поклонение его гробу 32 000 человек», — писал Я. Н. Неверов Т. Н. Грановскому.
Число приходивших действительно было так велико, что цифра называлась самая разная: Жуковский, например, писал, что «более десяти тысяч человек приходило взглянуть на него», Софья Карамзина назвала цифру в 20 тысяч человек, прусский посланник барон Август Либерман писал в своем донесении, что у Пушкина в «доме перебывало до 50 000 лиц всех состояний».
Из дневника пушкинского цензора Александра Васильевича Никитенко (1804–1877):
«…Греч получил строгий выговор от Бенкендорфа за слова, напечатанные в „Северной пчеле“: „Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги его на поприще словесности“ (№ 24). Краевский, редактор „Литературных прибавлений“ к „Русскому инвалиду“, тоже имел неприятности за несколько строк, напечатанных в похвалу поэту. Я получил приказание вымарать совсем несколько таких же строк, назначавшихся для „Библиотеки для чтения“.
И все это делалось среди всеобщего участия к умершему, среди всеобщего глубокого сожаления. Боялись — но чего?»{107}.
«Штаб отдельного Гвардейского корпуса
30 января 1837 г.
СЕКРЕТНО.
Командиру Гвардейского резервного кавалерийского корпуса господину генерал-лейтенанту и кавалеру Кноррингу.
Начальника штаба
РАПОРТ
Г-н Военный министр от 29 сего Генваря за № 61 сообщил г. командующему Отдельным гвардейским корпусом, что Государь император, по всеподданнейшему докладу Его Императорскому Величеству донесения моего о дуэли, происшедшей 27 числа сего Генваря между поручиком Кавалергардского Ее Величества полка бароном де Геккерном и камергером[15] Пушкиным, высочайше повелеть соизволил: судить военным судом как их, так равно и всех прикосновенных к сему делу, с тем, что ежели между ними окажутся лица иностранные, то, не делая им допросов и не включая в сентенцию суда, представить об них особую записку с означением токмо меры их прикосновенности.
Во исполнение сей высочайшей воли я, по приказанию г. Командующего корпусом, покорнейше прошу вас Ваше Превосходительство, приказать сделать распоряжение, дабы предварительно военного суда произведено было через особого Штаб-офицера следствие, кто именно прикосновенен к означенному делу, которых (кроме иностранцев) судить военным судом в учрежденной при Лейб-Гвардии Конном полку Комиссии; а относительно иностранцев поступить, как высочайше повелено. Поелику же известно, что Камергер Пушкин умер, то самоё следует объяснить токмо в приговоре суда, по какому бы он за поступки его наказанию по законам подлежал.
Об открытии прикосновенных к сему лиц не оставить меня без уведомления.
Генерал-адъютант Веймарн»{108}.
А. Н. Яхонтов в своих «Воспоминаниях царскосельского лицеиста» писал:
«Мы ничего еще не знали о дуэли Пушкина, как вдруг — 30-го января — пришла к нам громовая весть о его кончине!.. Мы не могли освоиться с мыслью, что Пушкина нет в живых… Мы просились в Петербург на похороны — нам отказали наотрез. Начальство боялось даже ходатайствовать за нас пред великим князем — и недаром: стихи Лермонтова на смерть поэта мы уже знали наизусть: при нашем возбужденном состоянии мы способны были, пожалуй, на уличную манифестацию»{109}.
30 января 1837 года.
А. И. Тургенев — сестре А. И. Нефедьевой.
«<…> Вчера отслужили мы первую панихиду по Пушкине в 8 час. вечера. Жена рвалась в своей комнате, она иногда в тихой, безмолвной, иногда в каком-то исступлении горести. Когда обмывали его, я рассмотрел рану его, по-видимому, ничтожную. Государь назначает пенсию жене его, берет двух сыновей в пажеский корпус; со временем сделает, вероятно, что-нибудь и для двух малолетних же дочерей. Я спешу на панихиду. Сегодня день ангела Жуковского: он для Пушкина был тем же, чем для всех друзей своих. Вчера, в день его рождения, обедали мы в горестных воспоминаниях о поэте…