А отец мой со мной перебежал через Неву домой, сейчас же послал за литейщиком Балиным, который жил тогда против ворот Академии по Четвертой линии (Васильевского острова. — Авт.), и отправил его снимать маску с Пушкина. Балин снял ее удивительно удачно»{98}.
Восковая форма, снятая Полиевктом Балиным, дала возможность скульптору Самуилу Ивановичу Гальбергу (1787–1839) создать широко известную посмертную маску Пушкина, о которой В. А. Жуковский писал отцу Поэта Сергею Львовичу:
«<…> К счастию, я вспомнил вовремя, что надобно с него снять маску. Это было исполнено немедленно; черты его еще не успели измениться. Конечно, того первого выражения, которое дала им смерть, в них не сохранилось; но все мы имеем отпечаток привлекательный; это не смерть, а сон…»{99}.
Сообщение в петербургской газете «Северная пчела»:
«Сегодня, 29 января, в третьем часу пополудни, литература русская понесла невознаградимую потерю: Александр Сергеевич Пушкин, по кратковременных страданиях телесных, оставил юдольную сию обитель. Пораженные глубочайшею горестью, мы не будем многоречивы при сем извещении: Россия обязана Пушкину благодарностию за двадцатидвухлетние заслуги его на поприще Словесности, которые были ряд блистательнейших и полезнейших успехов в сочинении всех родов. Пушкин прожил тридцать семь лет, весьма мало для жизни человека обыкновенного и чрезвычайно много в сравнении с тем, что совершил уже он в столь краткое время существования, хотя много, очень много могло бы еще ожидать от него признательное отечество»{100}.
Из дневника А. И. Тургенева:
«29 генваря.
День рожденья Жуковского и смерти Пушкина. <…> В два и три четверти часа пополудни поэта не стало: последние слова его и последний вздох его. Жуковский, Вяземский, сестра милосердия, Даль, Данзас. Доктор закрыл ему глаза.
Обедал у графа Велгурского с Жуковским и князем Вяземским. <…> На панихиду Пушкина в 8 часов вечера. Оттуда домой и вечер у Карамзиных. <…> О вчерашней встрече моей с отцом Геккерена. Барант у Пушкина»{101}.
Из письма В. А. Жуковского отцу Поэта:
«…Изъявления общего участия наших добрых русских меня глубоко трогали, но не удивляли. Участие иноземцев было для меня усладительною не-чаятельностью. Мы теряли свое, мудрено ли, что мы горевали? Но что их трогало? Что думал этот почтенный Барант, стоя долго в унынии посреди прихожей, где около его шептали с печальными лицами о том, что делалось за дверями. Отгадать нетрудно. Гений есть общее добро, в поклонении гению все народы родня! И когда он безвременно покидает землю, все провожают его с одинаковою братскою скорбию. Пушкин по своему гению был собст-венностию не одной России, но и целой Европы, потому-то и посол французский (сам знаменитый писатель) приходил к двери его с печалью собственною и о нашем Пушкине пожалел, будто о своем»{102}.
А всего две недели назад, 15 января, французский посланник барон де Барант давал бал в честь новобрачной четы Дантес.
Иван Иванович Панаев впоследствии вспоминал: «Трагическая смерть Пушкина пробудила Петербург от апатии. Весь Петербург всполошился. В городе сделалось необыкновенное движение. На Мойке, у Певческого моста (Пушкин жил тогда в первом этаже старинного дома княгини Волконской), не было ни прохода, ни проезда. Толпы народа и экипажи с утра до ночи осаждали дом; извозчиков нанимали, просто говоря: „К Пушкину“, и извозчики везли прямо туда. Все классы петербургского народонаселения, даже люди безграмотные, считали как бы своим долгом поклониться телу поэта. Это было уже похоже на народную манифестацию, на очнувшееся вдруг общественное мнение»{103}.
Из дневника Дарьи Федоровны Фикельмон, жены австрийского посланника в России:
«29 января.
Сегодня Россия потеряла своего дорогого, горячо любимого поэта Пушкина, этот дивный талант, полный красоты и силы. И какая печальная и мучительная катастрофа заставила угаснуть этот прекрасный, блестящий светоч…
…Александр Пушкин <…> вступил в брак пять лет тому назад, женившись на Наталье Гончаровой, совсем юной, без состояния, но изумительной красоты. С поэтической внешностью <…> она с самого начала заняла в свете место, которое должно по праву принадлежать такой неоспоримой красоте. Много поклонников повергалось к ее ногам, но она любила только своего мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз барон Жорж Геккерен Дантес, кавалергардский офицер, приемный сын Геккерена, голландского министра, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но постоянно видя ее в свете, а вскоре и в более тесном дружеском кругу, он стал более открыто проявлять свою любовь. Одна из сестер госпожи Пушкиной имела несчастье влюбиться в него и, увлеченная своей любовью, не подумала о том, что может из-за этого произойти для ее сестры; эта молодая особа старалась учащать возможности встреч с Дантесом. Наконец все мы видели, как росла и увеличивалась эта гибельная гроза. <…> Вскоре Дантес, забывая всякую деликатность благоразумного человека, нарушая все светские приличия, обнаружил на глазах всего общества проявления восхищения, совершенно недопустимые по отношению к замужней женщине, — она бледнела и трепетала под его взглядами, было очевидно, что она совершенно потеряла возможность обуздать этого человека, и он решил довести ее до крайности.
…Большой свет все видел и мог считать, что поведение самого Дантеса было верным доказательством невинности г-жи Пушкиной, но десятки других петербургских обществ, гораздо более значительных в его (Пушкина. — Авт.) глазах, потому что там были его друзья, его сотрудники и, наконец, его читатели, считали ее виновной и бросали в нее каменья. Он написал Дантесу, требуя от него объяснений по поводу его оскорбительного поведения. Единственный ответ, который он получил, заключался в том, что он ошибается, так же как и другие, и что все стремления Дантеса направлены только к девице Гончаровой, свояченице Пушкина. Геккерен сам приехал просить ее руки для своего приемного сына. Так как молодая особа сразу приняла это предложение, Пушкину нечего было больше сказать, но он положительно заявил, что никогда не примет у себя в доме мужа своей свояченицы. Общество с удивлением и недоверием узнало об этом неожиданном браке; сразу стали заключаться пари о том, что вряд ли он состоится и что это не что иное, как увертка. Однако Пушкин казался очень довольным и удовлетворенным. Он всюду вывозил свою жену: на балы, в театр, ко двору, и теперь бедная женщина оказалась в самом фальшивом положении: не смея разговаривать с своим будущим зятем, не смея поднять на него глаза, под наблюдением всего общества, она постоянно трепетала. …Вскоре Дантес, хотя и женатый, возобновил прежние приемы, прежние преследования, и, наконец, на одном балу он так скомпрометировал г-жу Пушкину своими взглядами и намеками, что все ужаснулись, а решение Пушкина было с тех пор принято окончательно. Чаша переполнилась, не было никакого средства остановить несчастье. <…> В пять часов пополудни состоялась эта ужасная дуэль. Дантес выстрелил первый, Пушкин, смертельно раненный, упал <…> Его перевезли домой, куда он прибыл, чувствуя себя еще довольно крепким <…> Послали за докторами <…> после этого разрешил войти своей глубоко несчастной жене, которая не хотела ни поверить своему горю, ни понять его. Он повторял ей тысячу раз и все с возрастающей нежностью, что считает ее чистой и невинной, что должен был отомстить за свою поруганную честь, но что он сам никогда не сомневался ни в ее любви, ни в ее добродетели <…> В течение этих ужасных часов он ни на минуту не терял сознания, его ум оставался светлым, ясным, спокойным. Он вспоминал о дуэли только для того, чтобы получить от своего секунданта обещание не мстить за него и чтобы передать своим отсутствующим шуринам запрещение драться с Дантесом. Все, что он говорил своей жене, было ласково, нежно и утешительно, он ни от кого ничего не принимал, кроме как из ее рук. Обратившись к своим книгам, он сказал: „Прощайте, друзья!“ <…>