— Из «Долины умирающих львов», — отвечаю мстительно.
Наказанный этой грубой правдой, словно ударом ниже пояса, Шеф вспоминает о сигаретах, берет одну, разминает о столешницу, спохватившись, угощает и меня. Как скромный пенсионер, я курю «Арду» с фильтром, а Божидар, с тех пор как я его помню, употребляет дорогие, ароматные «Булгартабак» в золотой упаковке. Выдыхаем почти одновременно остаток яда; я знаю, что сейчас он забудет о своей сигарете, и она мирно догорит в пепельнице.
— Хочешь кофе?
— Хочу поговорить с тобой. — холодно прерываю я его. — Вчера ко мне приходил один добрый молодец. После его визита я всю ночь не сомкнул глаз.
— Родственник, что ли? — Шефу прекрасно известно, что я не могу попросить о чем-то для себя, но это не мешает ему уязвить мое пенсионерское самолюбие.
— Нет, не родственник.
— Просил в чем-то помочь? — спрашивает с надеждой Божидар, ибо, взирая на мое падение, для него было бы высшим удовольствием отказать мне. Мое гордое молчание приводит его в отчаяние.
— Уж не был ли это твой милый зятек?
— Я не видел его с тех пор, как дочь с ним развелась. И потом — никакой он не милый, а просто дурак.
— Слушай, Евтимов, — голос Божидара звучит уже угрожающе, — видишь эту толстую папку, битком набитую разными гадостями?.. При моем испорченном зрении я должен прочесть ее до двенадцати.
Я гашу дорогую сигарету в пепельнице, закуриваю свою и рассказываю ему вкратце, насколько бессмысленно запирать дом тремя или даже пятью замками. Он надевает свои окуляры и свирепо глядит на меня, уже понимая, что я испорчу ему утро.
— И что же попросил у тебя наш герой?
— Так, мелочь, — отвечаю с деланным равнодушием, — снова посадить его в тюрьму.
Вижу, как Шеф буквально отшатывается. Сочувствую ему: бедняга испытывает сейчас то же, что и я вчера. В нем что-то беззвучно трагически рушится, под угрозой сама его сущность или — что еще страшнее — под угрозой закон как форма морали! Подорван смысл закона: отчаявшийся человек возвышается над наказанием, следовательно, уничтожает возможность простить его. Если кто-то добровольно, без какого-либо давления извне, предпочитает несвободу, то это в силу каких-то коварных внутренних связей означает, что для него свобода перестает быть целью и высшим принципом бытия. В таком случае, следуя логике, мы должны принять, что жизнь — тюрьма, а преступников надо наказывать, выпуская их на свободу! Но у тюрьмы есть стены, она создана для того, чтобы лишать… тогда какие же ограды возвести для свободы, каким частоколом окружить ее? Сам того не сознавая и, по всей вероятности, не желая, Бабаколев сотворил для себя философию совершенного и недосягаемого преступника. Божидар не способен на такие отвлеченные рассуждения, но инстинктивно понимает, что вчера произошло нечто пакостное в моей, а также и в его жизни. Его молчание исполнено ненависти и беспомощности, он не ожидал, что я до такой степени испорчу ему утро.
— Скажи, что ты пошутил!
— Да нет, это самая настоящая правда, — говорю я небрежно.
— И как зовут этого красавца?
— Бабаколев… был у меня под следствием шесть или семь лет назад. Получил тогда два года, но не знаю, почему вышел из тюрьмы только пять месяцев назад.
— Бабаколев, Бабаколев… — повторяет раздумчиво Шеф. — Эта фамилия запоминается.
— Ага… Составлена из двух — Колев и его баба.
Божидар пропускает мимо ушей мою плоскую шутку, вынимает из ящика ежедневный бюллетень милиции, перелистывает его, потом снимает очки и устало трет виски. Я знаю, что сейчас он начнет аристократически хрустеть пальцами, потом вспомнит, что ишиас досаждает ему больше, чем жена. Но не знаю, что скажет по вопросу, с которым я к нему пришел…
— А имя его Христо?
— Уж не стал ли ты телепатом? — говорю я, довольный, что делаю ему этот дешевый комплимент.
— Вчера между восемью и девятью часами вечера Христо Бабаколев был убит в своей комнате в общежитии.
Мы встаем почти одновременно, глядя друг на друга, словно видимся впервые, затем снова опускаемся на стулья, и я чувствую, как голову тисками сжимает невыносимая боль.
(5)
Мы с трудом приходим в себя, но и Божидар, и я — профессионалы. Он помогает себе вернуть душевное равновесие, снимая свои ужасные очки; всемогущая слепота опускается между нами, как занавес, мы рядом, но уже не вместе. Шеф облечен властью, а я чувствую, как в меня прокрадывается полузабытая хитрость подчиненного. Подозреваю, что сейчас мы будем играть в кошки-мышки, наивно заблуждая друг друга, когда на самом деле все уже предрешено. Божидар поднимает трубку внутреннего телефона.
— Лили, принеси, пожалуйста, две чашки кофе и газированную воду! Надо угостить тут одного тала.
Я лучший, единственный друг Божидара, но ему хочется меня обидеть, так как он сознает, что дело пахнет керосином. Я был самым обученным из его псов — я был Гончей. Поводок, за который он меня держал, оборвался, но, будучи на свободе, пес помнит своего хозяина, между ними существуют прочные отношения, их связывают невидимые нити любви и ненависти… чувствую, как где-то в глубине своего существа я сейчас заискивающе виляю хвостом.
— Рада вас видеть, товарищ полковник, — говорит сияющая Лили, ставя чашки с кофе па стол Шефа.
— Товарищ Евтимов… — поправляю я. Потом с наслаждением делаю глоток ароматного напитка. Мне известно, что кофе Шефа всегда отличалось от той подслащенной бурды, что варят в буфете следственного управления.
— А почему этот малый… Бабаколев захотел, чтобы ты вернул его обратно в тюрьму?
Я ожидал, что он мне задаст этот щекотливый вопрос; непростительно с моей стороны, что и я упустил возможность получить на него ответ.
— Тебе стыдно, Божидар?
— Сейчас задаю вопросы я!
— Бабаколев говорил что-то о том, что в тюрьме жизнь более простая, более честная…
— Верно, там отношения проще, знаешь, над кем властвуешь, кому подчиняешься.
— Он высказался сложнее… речь идет не о формах насилия, а об извращении самого насилия, как такового, в свободной жизни. Безобразия обычно совершаются якобы во имя справедливости, во имя самых гуманных принципов. Говорится одно, а делается другое; за каждым светлым лозунгом скрывается мошенник, выжидал удобного момента, чтобы огреть тебя им по голове.
— Господи, до чего мы докатились!
Божидар встает и принимается расхаживать вдоль длинного стола, покрытого зеленым сукном. Окно напротив приоткрыто, на подоконнике сидит голубь, кося на нас диким глазом.
— И что же мы будем теперь делать?
— Нет… — говорю я неуверенно.
— Да! — отрубает Шеф, — внутри у меня что-то радостно взвизгивает. Этот предельно короткий, но содержательный диалог должен означать, что Божидар предлагает мне взять на себя следствие по возникшему делу, а я со своей стороны осторожно отказываюсь — просто для того, чтобы предоставить своему бывшему Шефу сладостную возможность приказать мне. Хоть я и пенсионер, но имею право принимать участие в проведении следствия, в управлении же всегда ценили мой талант преследовать, находить к задерживать. Раз пять Божидар лично предлагал мне дела, но я твердо отказывался. Мне надоело копаться в грязи, моя грешная душа жаждала покоя, хотя я и чувствовал себя забытым и ненужным, все же предпочитал скуку в «Долине умирающих львов» возможности еще раз убедиться в мерзости человека. Память часто спасает нас, память и слово делают нас разумными, но порой способность сохранять прежние впечатления возводит нас на эшафот, порождает самые мрачные чувства в отношении «венца природы». Природа мудра и терпелива, а ее «венец» — человек — алчен и самовлюблен.
— Да! — повторяет Божидар, прерывая поток моих мыслей. В сущности, в глубине души он знает, что я благодарен ему, ибо пришел к нему не только с несчастьями Бабаколева, но и с чувством своей вины. Чувство вины — самое коварное и самое пакостное чувство, которое мне когда-либо приходилось испытывать. Как ни странно, наша профессия невыносима именно из-за этого. Если действительно можно говорить о профессиональной деформации, то она состоит в постоянной и все время нарастающей тревоге, которая является ничем иным, как постоянным и все время усиливающимся чувством вины. К сорока пяти годам нормальный следователь превращается в душевно истощенного человека. Что касается меня, то я был исключительно вынослив, бесчувствен до удивления и прозорлив до извращенности. Я терпел зло, побеждая его, утверждал преступление, раскрывая его, был верен только двум вещам — себе и закону.