Ах, ни о чем подобном я тогда, посреди цветущего поля, не думал, ни о чем похожем не вспоминал и вот, ушам своим не поверив, услышал знакомое, резкое, отрывистое, как удар топора, имя из твоих младенчески чистых, невинных уст.
— Что, что ты сказал? — Я остановился и взял тебя за руку: — Повтори.
С гримаской удивленно-веселого недоуменья, вжав голову в плечи и отвернув ее в сторону, — пожалуйста! — ты оттараторил:
— Сегодня утром под мостом поймали Гитлера с хвостом.
— Откуда это у тебя?
— Это мы в садике сочинили.
— А кто такой Гитлер, знаешь?
Глянув на меня, уловив скрытую в моих глазах улыбку, ты почувствовал подвох, какую-то каверзу. Ты понял, что сейчас должен будешь сказать что-то сомнительное — может быть, даже очень глупое и очень, с точки зрения взрослых людей, смешное. А был ты, как и подобает человеку, уже самолюбив и вовсе не желал выглядеть чересчур глупым и чересчур смешным. Самое лучшее было бы отмолчаться и на вопрос отца не отвечать. Но я ждал, не выпуская твоей мягкой ладошки из рук, я желал услышать, кто же такой этот Гитлер, и ты уступил. Словно бы моля о снисхождении, ты поднял на меня доверчивые прозрачно-голубые глаза и тихо, упавшим голосом произнес:
— Это такая рыба.
Рассмеявшись, я обхватил обеими ладонями твою голову с торчащими из-под шапочки русыми прядками и покрыл поцелуями твое маленькое, нежное лицо. Ты вырвался из моих объятий и побежал по дороге, торжествующе-радостно крича:
— Колючий, колючий…
А мне уже застило и жгло глаза, и — спазмы в горле. Ах, сынок, в какой страшный мир ты попал…
След
За ночь зеленые шишечки бутонов распустились. Полусогнутые лепестки легли нежными слоями вокруг желтой пушистой завязи. Серебрились в воде унизанные мельчайшими пузырьками прямые ломкие стебли.
Среди разных запахов, которыми дышало утро, в комнате неуловимо витал тонкий запах лепестков, чрез окно проникал уличный шум. Застывший, отстоявшийся воздух сотрясался и раскалывался на звонкие, прозрачные глыбы. Говорили прохожие, ехали машины, дребезжали трамваи. Звуки были свежи и необычны, как голос человека спросонья.
— Какое утро, — сказал он вслух, поднимаясь с постели. — Я чувствую себя точно мальчик, которому приснился скверный сон. Теперь мальчик пробудился и рад, что наяву нет ничего похожего на то, что ему привиделось. Но какой запах у этих цветов и какое яркое нынче утро! Я, кажется, не смогу и двух минут пробыть в четырех стенах.
Он вышел из дома. Недалеко была река. Она колыхалась в гранитных берегах. Большое солнце разбивалось на тысячи ослепительных осколков.
Грузчики носили по трапу мешки с зерном на баржу. Рукой они отирали лоб, кончиком языка облизывали губы. Пот блестел на смуглых, напряженных лицах. Тяжело опускались с плеч, поднимая легкую пыль, мешки. Грузчики думали о том, чтобы получше заработать.
По улице шли солдаты. Они поднимали ногу, ставили ее с одним слитным топотом на асфальт. Отскакивала в сторону рука и возвращалась. Головы в зеленых фуражках покачивались в параллельных линиях. Солдаты думали о том, чтобы поскорее подошло время обеда.
Девушки сидели в саду. Они смеялись и ни о чем не думали. Зубы их вот только что разделали вывалянную в сухарях поджарку, измельчили прочую попутную снедь вроде сыра и колбасы. А сейчас никто бы не подумал об этом — так красивы и белы были их зубы.
Платье их недавно стягивали с тела чьи-то сильные, насмешливые руки. А сейчас никто бы не подумал, что оно повисало мятой тряпкой на спинке стула. Таким чистым, отглаженным было платье, так наивно-простодушны были глаза.
Он спиной чувствовал их осуждающе-брезгливые взгляды:
— А это еще кто? Небритая, сивая образина. То ли алкаш, то ли нищий. А одет, одет-то как! Кургузая, грязная куртка, пыльные ботинки и брючины — круглые, будто две трубы.
Он шел молча, сам не зная куда. Мимо пролетали длинные, распластанные над землей машины. Занавески трепетали в рассеченном воздухе. Мелькали на заднем сиденье упитанные, разомлевшие от жары и выпивки лица. Хозяева жизни были поглощены мыслями о деньгах и карьере.
Кто же я такой? — думал он, глядя на мчащиеся лимузины. Я все тот же мальчик, забывчивый и наивный. Мальчик выдул из соломины добрую дюжину мыльных радужных пузырей, и вот они истаяли у него на глазах.
А лимузины неслись и неслись навстречу, как волчья стая, готовая все пожрать, все смести на своем пути.
Белые, стеклянистые червячки поползли перед глазами в воздухе — последнее, что ему успело привидеться. Они напоминали вагонное окно, когда влепляются в него на всем ходу поезда дождевые капли; когда мелькают через мокрое стекло — лес, омет на поляне, бочажина с черной водой, и вдруг открываются на косогоре кладбищенские ветхие, покосившиеся кресты, и среди них — один новый, белый. Все стало темно, как в ту минуту, когда картина кончилась, экран потух, а зажечь свет в зале еще не успели.
Через три дня хозяйка квартиры отворила дверь в комнату. Там было душно и жарко. Прокаленная солнцем, она была вся завалена книгами и рукописями. Хозяйка поспешила распахнуть окно. Воздух предвечерья хлынул в комнату, прохладно касаясь стен, вещей, бумаг, и застывал недвижно.
Груду рукописей хозяйка отнесла на свалку. Книги попробовала сдать в букинистический магазин — жилец остался ей должен энную сумму, но взять их отказались: вышли из моды, не те, никому не нужны. Тогда, чертыхаясь, хозяйка отправила книги туда же — на свалку.
Лишь когда комната опустела, обратила она внимание на увядший букет: вода в банке с цветами заброснела. Усохлые, сморщенные лепестки вместе с желтой пыльцой осыпались на пол. Прямые ломкие стебли обросли зеленой, липучей слизью.
Хозяйка выбросила букет в помойное ведро. Банку из-под цветов долго промывала под краном. В комнате по-прежнему неуловимо держался их тончайший запах.
Сладость жизни
Сквозь тонкую кожу червь впился в яблоко. Плоть чистая-чистая, белая-белая ему досталась. Никуда ей от червя не деться. Он со света ее сживет, он ее в прах обратит. Будет из этой белизны — чернь, а из этой чистоты — слизь.
Во тьме пожирал яблоко. Таяло, таяло оно изнутри, большое с черной, как пулевая пробоина, червоточиной на подрумяненном боку. Солнца не видел, дня не видел, мира не видел. Для чего ему солнце — чтобы, впившись, как в яблоко, тепло и свет его выесть? Для чего ему день — чтобы, на белых, прозрачных его воздухах повиснув, весь исчернить? Для чего ему мир — чтобы в утробу свою загнать, дали и веси его в прах и тлен обратить?
А тем временем мальчик пробудился. Вскочил с постели, высунулся в окно, и дух ему от радости захватило: ах, как славно вокруг! Это мальчику нужно солнце: кто же еще даст ему столько тепла и света? Это мальчику нужен день: когда же еще по траве бегать, в мяч играть, в речке купаться? Это мальчику нужен весь мир: где же иначе солнцу светить, саду расти, речке течь?
Выбежал мальчик на крыльцо. Подавай ему солнце — где оно тут светит? Подавай ему сад — где он тут растет? Подавай ему речку — где она тут течет?
Вот солнце на небе, вот речка неподалеку, к ней тропка протоптана, вот сад возле дома. А вот яблони растут, и ветви у них чуть не ломятся под тяжестью крупных, налитых яблок. Гнулись, гнулись ветви и уронили на землю дюжину самых спелых, будто шершавой пленкой от просохшей росы покрытых. Поднял мальчик яблоко: ах, какое славное, красивое! Надкусил, а там внутри вместо белизны — чернь, а вместо чистоты — слизь, там червь засел, ошеломленный светом, жирный червь в черной липкой трухе.
Вскрикнул мальчик, отбросил яблоко прочь, но, пересилив себя, с перекошенным лицом подбежал к нему и ногой раздавил вместе с червем. Огляделся, морщась, вокруг: сколько, сколько яблок свисают с веток, сколько внизу, у самых ног, лежат, подставив кверху румяный, литой бочок! И в каждом червь, в каждом гниль. А солнце светит себе как ни в чем не бывало, и день своими воздухами не померк, и мир стоит на том же своем месте, как будто ничего не случилось.