Здесь — самый важный вопрос книги, которая написана о судьбах матери и дочери, но недаром же посвящена памяти Александра Улановского, главы семьи, создателя семьи. Книга о нем как главном герое, о его, если угодно, загадке. Если он так много понимал и знал, то почему так служил этой системе? И почему в нем не появилось ни надлома, ни раздвоенности, почему сохранились обаяние, ум, порядочность?
Есть, однако, кое-какие данные абрисом объяснения: «Алеша считал, что ему в России делать нечего. Революция победила, установилась советская власть. Смотреть, как распоряжаются большевики, ему не хотелось… Некоторые анархисты уже тогда считали, что с советской властью надо бороться, но для Алеши этот путь казался немыслимым. Какой бы ни была советская власть, объективно она играет в мире революционизирующую роль. После Кронштадтского восстания он был арестован как анархист. Он сказал на митинге в Одессе, что… сам факт восстания матросов, передового отряда революции, говорит о том, что власть ведет себя неправильно, и об этом надо подумать, а не искать вину в восставших… Алеша просидел всего несколько дней… Поехать за границу предложил Алеше… большевик Затонский, старый эмигрант, который знал его еще в Париже… Возникла идея послать за границу своих людей, чтобы посмотреть, что делается и что можно сделать для распространения революции. Затонский вспомнил об отце, и тот охотно принял его предложение».
Шпионаж как некое подобие эмиграции — это интересная тема. Здесь происходил, по всей видимости, любопытный негласный договор. Большевикам, ставшим правящей партией, вовсе ни к чему были экстремисты — пускай они на Западе и на Дальнем Востоке потрясают основы, — а свободолюбцы и революционеры рассчитывали революцией на Западе и на Дальнем Востоке добиться больших результатов, чем в России.
В письмах из инвалидного дома в Караганде жене и дочке у Александра Улановского встречаются удивительные, волящие толкования места.
Он человек 10 — 20-х годов, когда привыкли соотносить себя с мировой историей. Для него это так же естественно, как и цитаты из переписки Маркса и Энгельса в письмах к жене. «Энгельс… специализировался на военных вопросах. Но это не академический интерес к науке о войне… „Вопрос о том, заключался ли оперативный план Наполеона в 1812 г. в том, чтобы сразу идти на Москву или в первую кампанию продвинуться только до Днепра и Двины, снова встанет перед нами при ответе на вопрос, что должна делать революционная армия в случае удачного наступления на Россию“. Но меня, признаюсь, больше трогают поэтические места в этой переписке. Говоря о позорном поведении прусского правительства, „сбросившего пышный плащ либерализма и представшего во всей наготе перед миром“, Маркс говорит, что это заставляет его закрывать глаза от стыда, и дальше высказывает прямо замечательную мысль: „Стыд — это уже революция… стыд — это своего рода гнев, только направленный внутрь“».
Письмо написано в сентябре 1955 года. Улановский имеет в виду не только давно прошедшие времена, но и современность. Еще совсем недавно, казалось, было недалеко до большой войны (Солженицын вспоминал, как в разгар корейской войны зеки кричали охранникам: «А… будет и на ваши головы — атомная»), но опасность большой войны миновала, зато подошло время большого стыда. Может, оно — плодотворнее? Улановский, по сути дела, рассуждает о двух путях революции: внешняя экспансия (чем же он и занимался на Западе и на Дальнем Востоке, как не экспортом революции?) и «гнев, направленный внутрь». Последний — важнее.
Стыд как движущая сила общественного развития, что и говорить, необычная, можно сказать, антигегельянская тема. Вместе со стыдом в историю приносится личное, личностное, то, на что можно и не обращать внимания, если служишь объективным силам исторического развития. А Улановский обращает внимание, с удовольствием выписывает из письма Фридриха Энгельса уничижительную характеристику героев Французской революции, рыцарей террора: «„Мы понимаем под [последним] террором господство людей, внушающих ужас; напротив того, это господство людей, которые сами напуганы. Это большей частью бесполезные жестокости, совершаемые для собственного успокоения людьми, которые сами испытывают страх“. А далее идет такая резкая, без оглядки на литературные и иные приличия оценка деятелей Французской буржуазной революции, что я просто не решаюсь ее тут привести».
Не исключено, Улановскому захотелось, чтобы цензор, читающий письма, заинтересовался и сам бы прочел про якобинцев у Маркса — Энгельса: де навалившие со страху в штаны мелкие буржуа предстали отважными рыцарями. Какое заблуждение!
Конечно, не об одних якобинцах речь, а о доблестных современных Улановскому героях, расстреливающих и сажающих в концлагеря детей. Видать, со времени своей разведывательной, шпионской работы у Александра Петровича сохранилась к этой компании стойкая брезгливость: «…за границей действовали и „соседи“ — контрразведка ГПУ. По техническим вопросам он был с ними связан, знал кое-кого лично, но дела их были совсем другими. Между ГПУ и военной разведкой существовал давний антагонизм… Как-то в Америке Алеша рассказал мне об одном возмутительном деле… Оказывается, НКВД ворует машины. Не сами, конечно: крадет какая-то банда, а они скупают и отправляют в Советский Союз, а там на них разъезжают члены правительства. Что воруют — черт с ними, они вообще заняты грязными делами, но машины могут быть опознаны, и тогда произойдет международный скандал». В общем, да, скандал по Салтыкову-Щедрину — мы-то от вас злодейств ожидали, мирового пожара или по крайности пожара парламента, а вы… чижика съели. «Форд-мустанг» слямзили. Стыдно-с. А Улановскому, человеку, который умирает, как герой баллады Киплинга, прежде всего не хочется, чтобы было стыдно.
«Умер он в 1971 году от инфаркта, умер, как жил. Боль, наверное, была страшная, но, когда отпускало, он расспрашивал знакомых врачей, Меира Гельфонда и Ирочку о новостях, как будто ничего особенного не происходит. Он… считал, что смерть — его личное дело и не следует по этому поводу поднимать шума. Он сказал Меиру: „Если это конец, я предпочитаю отправиться в больницу, чтобы не тревожить близких“. И потом, с носилок, крикнул внуку обычным бодрым голосом: „Всего хорошего, Шурик!“»
Человечность. Личное, личностное начало не переставало интересовать, занимать Александра Улановского. Он был как раз из тех, кто за лесом видел деревья. Ему было интересно явление не en masse, но en corpuscule. Значительность отдельного человека перевешивала у него значительность «объективных исторических процессов». Его рассуждение о «Форсайтах» Голсуорси стоит процитировать, он ведь, как обычно, думает и о своей жизни, о революции, в которой участвовал, об обществе, которое из этой революции возникло: «В книге Голсуорси все время полемизирует со своими героями, шаржирует их и ругает. Сомс Форсайт, собственник, — прямо отвратителен. За 20 лет отношение Голсуорси к своим героям значительно изменилось, в особенности к Сомсу. Из черного злодея он постепенно превратился в положительного героя и даже очень симпатичного человека. Но даже в этой первой книге „Саги“, несмотря на откровенно отрицательное отношение автора к героям, они производят какое-то двойственное впечатление. Цель их жизни — зарабатывать деньги, и это вызывает отвращение, но они сами очень значительны и как-то симпатичны, человечны. Для любой цели в жизни нужны значительные люди. Это и нам нужно». «Нам» — то есть революционерам, борцам за справедливое общество. Тут и становится виден антигегельянский подход к общественным явлениям старого анархиста, медленно, но верно становящегося либералом!
Для гегельянца все равно, что за человек выполняет ту или иную общественную функцию. Не мытьем, так катаньем — все идет в ход: зло, коварство, жестокость, трусость, — важен результат, исторический итог. Для Улановского это было не так, действовал он всегда в согласии с этой формулой: «Для любой цели нужны значительные люди»…
Надежда Улановская помещает отрывок из воспоминаний американца Чеймберса, как раз под началом Улановского работавшего на советскую разведку в 30-е годы, а впоследствии разочаровавшегося и в коммунизме, и в революции. Но… тем внимательнее всматривающегося в прежнего своего руководителя: «Было что-то обезьянье во взгляде его карих глаз, то озорных, то тоскливых. Эти глаза наблюдали жизнь на четырех континентах… Они смотрели на все спокойно, проникая за пределы, очерченные политическими теориями и доктринами с безотчетным милосердием, замаскированным под иронию, с мудростью человека, знающего, что насмешка над безумием жизни начинается с насмешки над самим собой… человечность была сильнее других его качеств. И он обладал редкой способностью видеть вещи с точки зрения другого человека».