Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Я бы жил с тобой на Капри —
А то — украдут.
Золото волос и очи —
Дикий янтарь.
Я бы хранил, как молитву к ночи,
Как алтарь.
Псов сторожевых разбросал букеты, —

поразительный «на грани фола» образ: цепные псы рвутся с поводков в разные стороны —

Чтоб знал всяк вор,
И перевешал бы всех поэтов
У ближних гор.

Безусловная точность эпитета: попробуйте заменить на «дальних» — ничего не получится. И дальше — так же прекрасно, тогда как у другого было бы безвкусно:

Я бы осыпал тебя цветами
Всех сортов.
Пока не стала бы ты — седая,
Как сто садов.
Твою невинность и невиновность
Боготворя,
Я бы приказал ввести как новость
В букварях…

Казалось бы, штамп на штампе, порой доходит до примитива, а все вместе свежо и сильно.

Тогда не знали мы еще таких понятий, как «энергетика» и «моторика», которые склоняются теперь критиками к месту и не к месту во всех падежах. Но как раз именно их-то, мнится, и не хватает современной поэзии, сплошь и рядом словно высосанной из пальца. И этого не способна прикрыть никакая критическая раскрутка. А у Губанова за текстом такая энергия, что нередко держит на плаву даже провальное. Держит часто, но, конечно же, не всегда. А потому чистота и захламленность у него соседствуют, увы, повсеместно.

Впрочем, а у кого этого нет? Плохих стихов не писали разве что Пушкин, зрелый Лермонтов, а в прошлом веке — Ахматова, Мандельштам; старался не писать Ходасевич. За что, впрочем, и был бит Г. Ивановым, противопоставлявшим ему Блока: «Стихи Блока — „растрепанная“ путаница, поэзия взлетов и падений, и падений в ней, конечно, в тысячу раз больше»[69]. А у Ходасевича, мол, «пресное, постижимое совершенство». Быть может, и так, но чрезмерная не… отцеженность текстов Блока по сравнению с вышеупомянутыми мастерами очень заметна, не хватало ему поэтической экономии, требовательности к из-под пера выходящему… И это при гениальнейших его взлетах.

Еще хуже — обилие «ватных» текстов в целях симуляции «эпического начала» и укрупнения гонораров, чем сплошь и рядом грешили советские стихотворцы.

Но если обойтись без таких привнесенных из житейского моря крайностей, то это только кажется, что поэт выбирает, каким путем идти: «путем зерна» или вольной песни. Тип сознания не выбирают, и авторская поэтика — не выработанный волею стиль, а дело природное. Одни пишут, словно впадая в транс, и суеверно боятся последующей рационалистической обработки. Другие ставят создаваемое под контроль совершенства. В первом случае поэту грозит творческое хлыстовство, во втором — превращение в «мраморную муху». Лучшие стихи осуществляются все-таки на спайке вдохновения с ремеслом. Весьма редкая спайка, но потому и прекрасные стихи — вещь не частая. Хотя в любом случае настоящее стихотворение прежде всего продукт вдохновения, а не задействованного стихослогательного умения. И накал вдохновенности, продиктовавшей стихотворение, остается при нем всегда и по большому счету не убывает во времени.

…После выхода книги Леонида Губанова нашлись новейшие литературные прокуроры, поспешившие вздохнуть чуть ли не с облегчением: дескать, лопнул наконец и без того зажившийся миф о Леониде Губанове. Подавай им что-нибудь эдакое, пусть и с матерком, но выверенное рефлексией и культурным расчетом. Губанов для них — варвар: слишком дик, самобытен, и текст у него сырой. Это правда. Но правда и то, что его «путаница» — процитируем вновь Г. Иванова — «вдруг „как-то“, „почему-то“ озаряется „непостижимым уму“ райским светом. <…> Этому никакой ученик не может научиться и никакой мастер не может научить. Да, таким был для нас Блок и никогда не был, никогда не будет Ходасевич».

…Несмотря на массу реминисценций, губановская поэзия первична по сути. Казалось бы, о чем речь, и так понятно, что первичность, то есть преобладание лирики над конструкцией, — само собой разумеющаяся главная составная в творческом деле. Но так далеко ушло ныне стихослагательство от жизненно-сердечного опыта стихотворца, что первичность и впрямь выглядит порою экзотической диковиной и реликтом.

И именно таким лириком «на разрыв аорты» был для нас Леонид Губанов и никогда не были, никогда не будут постмодернистские ловкачи и искусники.

Юрий КУБЛАНОВСКИЙ.

Умершее зерно

Надежда Улановская, Майя Улановская. История одной семьи. Мемуары. СПб., «Инапресс», 2003, 464 стр., с ил

Книгу воспоминаний Надежды и Майи Улановских можно было бы счесть вторым изданием этих мемуаров, если бы не справочный аппарат, которым снабжена теперь книга (именной указатель, примечания), и приложения, где помещены стихи Майи Улановской и лагерная переписка отца (Александра Улановского), матери (Надежды Улановской), дочери (Майи). Судьба анархистов во время Гражданской войны, советских контрразведчиков в 30-е годы, зеков в 40-е и их дочери — участницы антисталинского молодежного кружка, потом — лагерницы, потом — диссидентки, — все это оказывается неожиданно актуальным в наше время на постсоветском пространстве.

Это — революция. Прежде всего — тон. Рассказ. Беседа. А вот еще был такой случай. А вот еще… Время от времени — резкая констатация факта: «В общем, суки они — иностранные коммунисты». Бескомпромиссность вспоминающего человека в сочетании с разговорной интонацией создает необходимый эффект.

Доверительности? Нет, не то слово. То есть доверительность тоже имеет место быть, но что-то другое создает обаяние текста. Главный герой? Анархист, советский контрразведчик, зек, персональный пенсионер, в доме у которого «гнездо антисоветчины», — да, Александр Петрович Улановский, которого близкие друзья зовут Алеша, на редкость обаятелен.

«Во время Шестидневной войны у него пробудился интерес к Израилю. И часто он шокировал старых товарищей своими высказываниями… Однажды старый большевик Васька, когда-то хороший, смелый парень, отсидевший много лет, позвал нас в гости по случаю своего восстановления в партии. Пришли, едим, пьем, Алешу все обожают. В его присутствии и прежде никогда не пили ни за Сталина, ни за партию, и на этот раз пили за здоровье престарелой Пати, которая получала кремлевский паек, и все, что было на столе, дадено ею. И вдруг отец говорит: „Предлагаю выпить за единственного генерала, которого я уважаю, — за Моше Даяна“. Они все вздрогнули, а я [Надежда Марковна]: „Ну, этот тост я поддерживаю“. Что тут началось!»

Это жест. Назовем чудовище его настоящим именем. Это — жест революционера. Перед нами — рассказ о революционере. Жена революционера и его дочь рассказывают о своих судьбах, но главным в их рассказе остается он. Глава семьи, анархист, контрразведчик, таинственный, странный, очень умный и не то чтобы скрытный, но просто-запросто по англосаксонски (недаром он так долго пробыл в англоязычном мире) сдержанный человек. «Кому какое дело, какие проблемы у меня? Мои проблемы, моя жизнь, моя судьба — и я сам как-нибудь с ними разберусь. Без посторонней помощи».

Цитирую: «…при большом обаянии всегда между ним и людьми существовало какое-то расстояние. С ним невозможно было делиться жизненными проблемами. И сам он никогда ни с кем не делился и не жаловался, если ему было больно. Всегда он был углублен в себя, что кажется странным в таком внешне компанейском и не слишком интеллектуальном человеке».

вернуться

69

Иванов Георгий. Собрание сочинений в трех томах, т. 3. Мемуары. Литературная критика. М., «Согласие», 1994, стр. 514.

64
{"b":"285669","o":1}