Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Звуковой ряд этого мира состоит по преимуществу из «разговора, всегда похожего на скандал», прослоенного «незамысловатой грустной похабенью». Визуальный ряд простирается от снежных заносов, в которых «помоями у крылечек должны прогноиться дырки», — до «видом и вкусом» «напоминающей макароны по-флотски» весенней свалки.

Свалка, грязь — едва ли не доминирующие атрибуты эппелевского ландшафта: «Я вынужден обвинить прекрасную литературу нашу… Отсиделась в усадьбе. Опрятной, благолепной, милой, иногда заросшей, запущенной, но не утонувшей в грязи. А грязь непроходима и вездесуща, и кроме на дровнях обновляемого пути, проселочным путем скакания в телеге, кроме осени первоначальной — сплошь грязь. Не на песке же все стояло!..»

В этой грязи, на этой сверкающей «стекляшечными орденами» свалке и произрастают «шампиньоны жизни» самого автора и его героев. Их жизненный выбор прост: «…или навозная кочка, или грязный прилавок». Красота в исковерканном мире занесена в приходо-расходные книги и является объектом купли-продажи. И герой Эппеля «благовестит голосом вопиющего на свалке, что на прекрасном и желанном невозможно быть клейму»: «Деликатнейший и растерянный человек, он пытается мне довести, что единственное счастье не следует оскорблять пошлостью, лучше вовремя принять его горем, пусть и в опрокидывающих мир, зато сверкающих и неутолимых слезах».

Слеза же, по Эппелю, — «маленькая линза, которая изображение переворачивает, но, высохнув, обратно не ставит». Оттого-то жизнь на навозной кочке оказывается все-таки возможной. Оттого-то «грязь неописуемая, но все сверкает». Весенняя грязь и распутица становятся символом живой жизни, гумусом, на котором единственно и могут произрастать в неестественном мире естественные человеческие отношения: «Мы же, умнейшие из людей, мы, дурачье, отвлеклись на мелочи, на задворочное суемудрие, на глубокомыслие напраслины ради. И ошиблись в главном. Обретя пару заносчивых прозрений, остальное все потеряли: весну потеряли, распутицу несусветную, бесстыжую раскисшую землю и голубое надо всем блюдечное небо».

В романе Юза Алешковского «Рука» приводится замечательное определение Дьявола: «Разум, лишенный Бога». Антиподом весенней распутицы, вечного бродилова жизни выступает у Эппеля именно лишенный Бога разум, пытающийся навязать (и навязывающий) свою волю обитателям нерегулярного окружающего мира. Одним из воплощений его является «со временем сложившийся в жесткого чудака геометрический педант Н.», который «окончательно пришел к выводу, что щепоть эллина, вращавшая головку античного циркуля, куда резонней, чем щепоть крестного осенения, ибо четверократные осенения руки — всего лишь пустое самообольщение. Как, скажем, квадратура круга». Впрочем, и он — как практически все герои Эппеля — запечатлен автором с неким сочувственным пониманием. «Человек, — по Эппелю, — получив через Нечистого… любопытство… то есть страсть к познаванию добра и зла (не к познанию!..), своими неугомонностью и рвением неутомимо Сатану вызволяет… то есть собирает его по крупицам…»

Попросту говоря, человек не ведает, что творит. Но, неустанно убеждает нас автор, ничто не безнадежно: «…поскольку Земля все-таки кругла, а жизнь и все живое, повторяя ее круглоту, Землю облегают, то жизнь и уходит по кривой от человеческого разума, то бишь от его высшего проявления — идеи».

В одном из самых страшных рассказов Эппеля, «Aestas sacra», чудо первого соития происходит на плотницком верстаке. Девочка, героиня этой истории, по очереди одаряет любовью пубертатных подростков. У нас на глазах свершается невероятное: убогая групповуха преображает случайный сарай, оплодотворяет и возрождает любовью даже «одинокие и мертвые чурбаки», которые когда-нибудь воскреснут и, соединившись, породят табуретку: «Они воскреснут, ибо что от плотника, тому воскреснуть, а что на столе, тому пропасть — и дальнейшее превращение его позорно. И позор этот почему-то нужен жизни, зачем-то всегда нужен жизни позор, за столом же сидят живые… на живых табуретках — живые…»

Но сама девочка-любовь, возлежащая на плотницком столе, обречена. Ее насилует и убивает хозяин соседнего сада — мясник. Насилует и убивает за неудавшуюся попытку украсть яблоко. Так творится на глазах у читателя новая мифология. Ибо невозможно прекрасным старым мифам жить в мире, где «давно уже обезглавлена Ника, давно, чтобы не царапалась и не кусалась, а отдавала бедра и груди для прямого использования, отбили руки и голову Афродите… Может ли мрамор противиться железу, скажем, мясниковых мышц, если тот наизусть знает все суставы и суставчики, по которым расчленяются божественные творения?..».

И умолкает, «набравши в рот воды творения», ужаснувшийся рассказанному автор. И прочь улетает ужаснувшийся увиденному крылатый Эрот. Но даже в этом беспощадном мире случайная старуха в телогрейке оказывается способной произнести «поразительную, почти сумароковскую фразу»: «Любовь — по естеству людбям присуща!»

Любовь автора распространяется не только на героев рассказанных историй, но и на присутствующих где-то на заднем плане представителей животного, пернатого и даже насекомого мира. Более того, многие вещи увидены именно их глазами: глазами паука, птицы, кошки. Заимствуя у малых сих неожиданную оптику, автор ни на секунду не забывает о свершающемся в природе безжалостном круговороте: «Из птичкиного клюва что-то свисает. Похоже, ноги примерявшегося к Вадиной руке комаришки». От приходящего на память Заболоцкого («Жук ел траву. Жука клевала птица. Хорек пил мозг из птичьей головы…») данную схему отличает включенность в нее человека: именно его, человеческую, кровь пил ставший очередной жертвой комар.

Любовь предоставляет героям эппелевских историй, по сути, единственный шанс выключиться из биологического взаимопожирания. То есть попросту стать людьми. Воплотиться в людей. Именно любовью, а не «какой-то недоудаленной химчисткой времени захватанностью подсознания» объясняется пристальное вглядывание Эппеля в мир прошлого. Любовью же объясняется и честная жестокость этого взгляда.

В одном из критических откликов «тотемом эппелевской прозы» был назван воробей — прожорливая юркая птица, воплощающая суету и неистребимость жизни. Думается, что куда более точным ее символом будет все-таки кошка — обладающая, как известно, способностью заглядывать в незримое. В воссоздаваемом Эппелем мире, где «все известные… следы замело снежным нафталином, ничем на морозе не пахнувшим», именно кошке приходится снова «прокладывать признаки жизни».

Кошка, расчесывающая обмороженное ухо, не есть ли заветный автопортрет повествователя, — кошка, которая «чесанула по самому что ни на есть своему страданию и достигла требуемой истомы, и прошла когтями задней ноги опять, и замелькала этой ногой, ибо демоны боли и чесательного сладострастия намертво теперь впились в ухо».

«Демоны боли и чесательного сладострастия», похоже, немало потрудились над эппелевским «обещанным в начале „супом с котом“, который будет „потом“» и который разительно отличает его прозу от «нехитрого супа» современной прозы, «хлебаемого ради питательного бульона грядущих поколений».

Виктор КУЛЛЭ.

На свету и в темнотах лирической самобытности

Леонид Губанов. «Я сослан к Музе на галеры…». М., «Время», 2003, 734 стр

Творчество Леонида Губанова задолго до своего обнародования (а может быть, именно в силу того, что столь долго было под спудом) как-то само собой сделалось легендарным. Предшествовавшие ему шумные поэты хрущевской оттепели читали в переполненных залах, их стихи выходили неисчислимыми тиражами — так что набранных тогда оборотов успеха им хватило на всю дальнейшую жизнь, и житейские пертурбации были для них не более чем зыбь на воде.

Не то Губанов. Он жил истово, безоглядно, несколько раз попадал в Кащенко, аудитории его ограничивались вместимостью столичных квартир и, гораздо реже, библиотек, и тем не менее в «мифологии» 60-х и 70-х годов у него собственное прочное место. «То, как он читал свои стихи, — пишет в краткой преамбуле к данной книге Ю. Мамлеев, — потрясало до самых первоистоков вашего существования. <…> Да, это был и авангард, и есенинская надрывность, и „священное безумие“, и потайной смысл»[66].

вернуться

66

Дельные соображения о поэтике Л. Губанова см. также в «Книжной полке Дмитрия Бака» — «Новый мир», 2003, № 12.

62
{"b":"285669","o":1}