Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Guttingen, Groner Ch., 22/I

1912 июль 12 (июнь 29).

Дорогая Наталочка! Сегодня опять письмо с недоразумением: получил утром, но писано тобою 22 июня, а штемпель (всего один, обычно два, с двух сторон, и двух последовательных дней) 25 июня… Впрочем, меня сегодня заставляет молчать и дальше не ворчать твое признание, что в опаздывании писем не всегда Шехмань[32] виновата!.. Но только я не понимаю, почему ты пишешь, что и в опоздании моих писем не виновата Шехмань? Я думал, вам доставляют письма с почты, а если вы сами их получаете, то почему же нельзя организовать так, чтобы получать аккуратно? Ну, во всех случаях, даже в судах сознание вины смягчает ее, а уж если мне моя Наталочка сознается в вине, то я ее (вину, а не Наталочку — Наталочку невозможно забыть…) сейчас же забываю и только крепче целую мою золотую преступницу. — Ужасно мне захотелось с тобой в лодке покататься! Ну, прямо ужасно! Я ужасно люблю воду и лодку… Когда-то я не худо греб, теперь, верно, разучился, скоро уставать буду, а раньше (в Киеве) часов по 8 мог грести, любил один далеко, далеко, верст за 10 от Киева уехать… И потом хорошо ночью, в тьму, когда нет луны, а только звезды, лечь на дно, смотреть в небо, и тебя несет по течению (на Днепре очень сильное течение)… а издали доносится хоровое пенье (в Киеве на Днепре всегда поют хором)… Или еще лучше в бурю, волны колоссальные, тебя бросает как щепку, весь в воде, в лодке воды тоже полно (еще лучше в байдарке, когда сидишь с одним веслом на дне, а коробка, в которой сидишь, полна воды), а все-таки тут и чувствуешь свою человеческую силу… с волны на волну… Ух, как хорошо!.. Когда я вел «неподобающий» образ жизни, я никогда не ездил, а только в хорошие минуты… вода и небо!.. это как-то очищает, приподнимает… потому я любил один ездить… и тосковал… и мечтал… теперь только знаю, о ком… поэтому так хочется с тобою… на веслах или, еще лучше, парус… Ой, как хорошо!.. Это лучшее, что есть в природе!.. А говорят: любить надо природу, красота в природе!.. Вздор, это говорят люди, выдумали люди, которые уже потеряли чувство природы… Это источник жизни, из которого нужно черпать, а не любоваться им!.. Как хорошо об этом пишет Мопассан!.. Вот это ты можешь и теперь прочесть… «романа» тут никакого нет… а только его впечатления от воды и думы, ею навеваемые!.. Правда, поговори с мамой[33], это, наверное, можно (называется: «На воде», «Sur l’ean»)… А знаешь, я никогда, ни разу не ездил вдвоем с женщиной или девушкой, к которой я чувствовал какое-нибудь увлечение… как-то инстинктивно не хотелось… мне казалось, что, если я покажу ей эту ночную тишину, небо (мое!), звезды (мои!), водную гладь, в которой они отражаются, они перестанут быть «моими»… Тут есть какая-то тайна!.. Тут ясно чувствуется бессмертие… Это я тебе должен показать!.. Вот я даже знаю причину, почему я не мог никому это показать: потому что малейшая фальшь разрушила бы тут мою «земную» иллюзию «земной» любви, а тут тайна — в таинстве, это — таинство обручения, навеки нерасторжимого… Мне чудится, что тут-то ты меня и полюбила бы навсегда, угадала бы какую-то «мою» тайну, узнала бы меня всего… потому что тут как-то я уже не-я, т. е. не этот, что всегда «на земле»… и как-то это настоящее мое Я тут от меня отделяется, остается при мне, около меня… и тут его надо только взять… видишь, я, значит, имел все основания «его» беречь, беречь для тебя… и всегда тосковал… значит, и сам в чем-то нуждался… нужно тайну сообщить другому, чтобы она стала источником действия… без этого она мертвый клад, зарытый в землю… «на земле» поэтому ее и нельзя отыскать… а тут она выходит сама собою… и таинство обручения тут в том и состоит, что тайна сама собою становится уже тайною не одного, а двух… и когда они сойдут на землю, они именно ею связаны неразрывно… Боюсь, что сейчас это покажется тебе бредом… но это все-таки… из глубины, из сокровенного моего… и сейчас ты только поверь… когда мы так будем с тобою в природе, обручимся этой тайной, найдем здесь источник для себя, тогда, ты увидишь, мы будем молчать об этом, будем говорить: нет, мы не любим природу!.. Это ведь единственное средство скрыть тайну, раз нельзя ее открыть всю!.. А откровением ее может быть только уже вся жизнь… так и будет… — Я написал тебе сегодня такое, Наталик, что только для тебя, — тут все недоговорено, но я обещал тебе показать, — я маму очень, очень, очень люблю, а об этих моих настроениях ей все-таки не говори… А сама пойми, в чем дело, и не хвали при мне природу… Прижмись только покрепче, а остальное уже я буду понимать!.. Видишь, как я люблю тебя!.. Твой весь, собственный Густик. <…>

Guttingen, Groner Ch., 22/I

1912 июль 29 (16).

Дорогая моя Наталочка! Сегодня получил письмо утром, и хорошее, и потому и сам чувствую себя лучше. С удовольствием зачеркнул сегодня еще один: до первого августа остается всего две недели, а там какие-нибудь пустяки, и мы увидимся! — А знаешь, Наталичек, — что кривить душой-то, — хотя очень тебе хотелось, чтобы я испугался твоего обморока в церкви, но… но я не очень испугался… Думаю, что, если бы я был там, в церкви, конечно, гораздо больше испугался бы! Это ведь все твое малокровие, а это не так страшно… Зато жалко мне тебя, бедненькую, очень. Только вот в письме это не выйдет, а увижу тебя, пожалею. — Хотя, знаешь, мне почему-то сейчас показалось, что я не умею быть нежным… как тебе кажется?.. Золотая моя девочка! Ужасно жалко тебя! А знаешь, еще жалко и себя! — Почему я не был вот возле тебя? Другие помогли тебе, поддержали, а не я… Ну, у нас этого не будет, то есть не будет обмороков, — вот сама увидишь! Милая моя! — Очень меня тронуло, что Надсон тебе «вообще» нравится. Я-то его не люблю: стихи плохие, рифмы бедные, все однообразно, очень много весьма нравственных рассуждений и мало образов, риторично очень… «вообще» это даже и не поэт. Но вспомнилась моя юность, 4-ый, 5-ый класс гимназии, тогда Н[адсон] трогает: хорошие слова, благородные мысли, никакого напряжения эстетической интуиции, а главное, все понятно, значит, уже и себя немножко взрослым считаешь. Потом вспомнил уже старшие классы, — мое эстетическое воспитание шло нелепо, и теоретически я продолжал считать, что чем «благороднее», тем красивее, «неблагородных» поэтов я не читал (помилуйте, Фет — крепостник, Тютчев — цензор, сам Пушкин сомнителен и т. д.), поэтому Н[адсон] еще оставался для меня «поэтом», но его «благородство» уже стало казаться очень «газетным», и, помню уже, я забавлялся чтением только оглавлений или так по строчке из стихотворения, — все равно выходят настоящие н[адсонов]ские стихи, но только умнее, чем у него, потому что сам-то он очень уж «не умен» в своих стихах. Но «новое» как-то само надвигалось… Первый меня поразил, пожалуй, Верлен (русские, Бальмонт, Брюсов и др., уже начали писать, но я находился под впечатлением соловьевской (Владимира) критики и их не читал)[34],но случайно натолкнулся и на русских, первый был Бальмонт. Тут я набросился и на «стариков», тут начал любить и понимать Пушкина, Фета, Тютчева… И… Надсона мне стало жалко, то есть жалко было себя, что я так поздно пришел к серьезной поэзии, но было и его жалко, хотя я и сердился, как будто он «нарочно» меня обманул. А жалко все-таки его, ибо его предсказания на нем не оправдались: Кумир поверженный — не Бог, как, впрочем, и неповерженный кумир[35]. А сейчас меня даже как будто трогает, что его не совсем забыли, что все-таки он себе находит, — хотя и юных (в эстетическом отношении, а по большей части и буквально), но все-таки поклонников. Сам-то он, мне кажется, все-таки искренно был убежден, что это и есть самая настоящая поэзия… А еще его жалко (опять как-то за себя), потому что он не будит даже того, что будит все-таки, например, Тургенев. Тургенева ведь иной раз и перечтешь, — сам-то он пуст, но как-то сразу встают те юные переживания, которые он когда-то вызывал, и, несмотря на его пустоту, искусственность, поверхностность, он производит какое-то теплое впечатление: добрый дядя из воспоминаний детства. А такое чтение бывает очень приятно. Еще в нынешнем году я перечитывал из-за этих же воспоминаний «Грабители морей»[36]. Это уже совсем чепуха, а что-то вот связывается, оттуда, из детства. У Н[адсона] даже этого нет. Ну, и Бог с ним! — Слепцова[37] я тоже не люблю. Вообще из народников я люблю одного Левитова[38], и то главным образом его «городские» рассказы. О Наполеоне я дал тебе прочесть очень интересную вещь; Ковалевского[39] — не знаю. Сам люблю в истории читать мемуары и автобиографии и письма. Для удовольствия советую прочесть Заметки Бенвенуто Челлини[40], а для удовольствия и пользы Записки Никитенко[41] (это непременно нужно, — кстати, знаешь, меня огорчает, что ты плохо знаешь нашу русскую литературу и историю), потом, если хочешь и если эти вещи тебя интересуют, назову еще (кстати, а Guthe «Dichtung und Wahrheit»[42] ты читала? Неужели нет?). — А неужели, Наталик, это правда, а не шутка, что «из-за гостей» ты можешь прервать мои занятия?.. Как это странно! «Из-за гостей» ты едва ли бы прервала мою лекцию на середине, а дома допускаешь возможность прервания, — а ведь важнее-то занятия дома, а не чтение лекции! Почему же можно сказать: «Он на службе», «он на лекции» и т. п., а нельзя сказать: «Он у себя в кабинете занимается»?.. Нет, на это я не согласен! Вот если тебе самой будет скучно и ты захочешь поболтать, это — другое дело! Да, если еще позволишь мне поцеловать тебя, — ну, тогда можно и отложить дело (потому что само оно от этого только выиграет: после того, как тебя поцелуешь, ведь все лучше пойдет!..), и этим можно даже злоупотреблять! А от «гостей», наоборот, ты должна меня оберегать! Э! Это непременно надо в «пункты»[43]. Целую тебя крепко, крепко… до обморока!!… Твой весь собственный Густик.

вернуться

32

Шехмань — уездный городок в Тамбовской губернии, через который проходила почта в Знаменку. Знаменское — фамильное имение рода Рахманиновых, которое управлялось Ю. А. Зилотти (тетей С. Н. Рахманинова и бабушкой Н. К. Гучковой). Семья Гучковых проводила там летние месяцы.

вернуться

33

Варвара Ильинична Гучкова (1868–1939), мать Наталии Константиновны, не позволяла дочери читать произведения Мопассана, полагая, что Наталия Константиновна слишком молода для чтения книг этого писателя.

вернуться

34

Шпет имеет в виду пародии, написанные В. С. Соловьевым в связи с полемикой, завязавшейся между ним и В. Я. Брюсовым после выпуска трех поэтических сборников «Русские символисты» (1894–1895). По поводу полемики Брюсова и Соловьева Андрей Белый писал: «…мы его [Брюсова] впервые „дикие“ стихи затвердили и пародии на него В. Соловьева…» (Белый А. Начало века. М., 1990, стр. 171).

вернуться

35

Шпет перефразирует строки из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Я не люблю тебя: страстей…» (1830): «Так храм оставленный — все храм, / Кумир поверженный — все Бог!»

вернуться

36

«Грабители морей» — произведение Жаколио (Jacolliot) Луи (1837–1890), французского писателя, одного из любимых Шпетом в детстве, эта книга впоследствии стала любимейшей книгой его детей Марины и Сергея.

вернуться

37

Слепцов В. А. (1836–1878) — русский писатель, автор повести «Трудное время» (1865).

вернуться

38

Левитов А. И. (1835–1877) — русский писатель, автор произведений «Московские норы и трущобы» (1866), «Жизнь московских закоулков» (1875) и др.

вернуться

39

Имеется в виду Ковалевский М. М. (1851–1916), русский историк, социолог, политический деятель, автор ряда трудов по истории феодализма.

вернуться

40

Челлини Бенвенуто (1500–1571) — итальянский скульптор, ювелир и медальер, написал знаменитую автобиографию.

вернуться

41

Никитенко А. В. (1804–1877) — русский литературный критик, историк литературы, цензор, академик Петербургской академии наук (1855); главный труд — «Дневник (моя повесть о самом себе)» (1893).

вернуться

42

Шпет имеет в виду автобиографический литературно-философский труд И. В. Гёте «Поэзия и правда» (1811–1833).

вернуться

43

Шпет и его невеста условились составить основные правила («пункты») их будущей семейной жизни.

55
{"b":"285669","o":1}