На Волге Волна набегает, и берег давай говорить — о веслах, винтах, парусах и канатных паромах. Она отвечает, но речи потеряна нить. Доносится лишь: — Я не дура. — Я тоже не промах. И было б забавно взаимное их хвастовство, не бейся там сдавленный всхлип и мольба. Опозданье — от века в ней свойство натуры, тогда как его натуры ядро — неназначенных встреч ожиданье. Лаская губу ль его заячью, волчью ли пасть, щекочет она изъязвленное ею же нёбо. И чья, непонятно, в их кашле натуга, чья власть. И кто задохнулся, она или он? Или оба? * * * Здесь кукушка из лесу благовестит, дескать, вот, пощусь и тащусь. И глотает гусеница пестицид, от себя, мол, сама лечусь. Это в городе пьют с карамелью чай, но пути туда топь да гать, топь да гать километров тыща, считай, не видать отсель, не слыхать. Это там телевизорный есть король, на все руки мастак-мудрец. А у нас он ноль, босота и голь, на дырявой дуде игрец. А ведь мы уж не то чтоб совсем куку, не шаляй-валяй — ведь у нас жмудь-страна приснилась раз мужику и не Шяуляй — Каунас! И хоть наша кровь не из тех европ, а сама собой по себе, но на вкус и запах она — укроп, истолченный с солью к зиме. Да не с той, что под веки сует себя, солью зренья. А с той, что с век вдруг слетает на теплую пыль, шипя, как сухой не вовремя снег. * * * Цезий, ванадий — как ты, наш брат металл, едущий в Венгрию из заполярных зон? Как ты, брат бог, брат герой наш — кадмий, тантал? Август, сентябрь — как ты, наш брат сезон? Как ты, кузен наших блатных судеб, тетки-природы дальняя кровь, племяш редких земель и полнозвездных неб, пестрый ландшафт? Как ты, спектральный наш? Ты, ультрасиний, ты, инфракрасный, как? Мы же родня, а вся заодно родня. Даром что вы наждак, а на мне пиджак — если родня, как же вы без меня? Я не любви прошу — хороша любовь свекра к заре! Но прахом идут миры, если принять, что не родственница моя кровь братьев азота, стронция. Солнца-сестры. * * * Я видел во сне документ — от жизни и смерти отдельно. Всегда и на каждый момент он следовал им параллельно. Как клавиши немец кропил con brio и скусывал ноготь — таким документ этот был, чтоб жизни и смерти не трогать. Он был протокол. Протокол мгновений и шага за шагом. Он все их булавкой сколол — лукав и до фактов не лаком. Я помню, сильнее, чем спать, хотелось сойтись с ним поглубже. Стать милым ему — чтоб читать себя он давал мне по дружбе. Тем более тем, что затих, вальс требовал слова и жеста взамен себе. Точных. Таких, чтоб сами вставали на место — на то, что назначили им в инструкции, если не спится, чернила и перьев нажим с пленительных лент самописца. * * * Последним блюдом подают пирожное здесь на поминках, полагая, что оно, как лак, покроет натюрморт, поскольку прошлое усопших не блестяще. Но евреям умирать в Германии хоть и привычно, а совсем несладко. Им в общественном внимании род мании мерещится. Увы, пекарен горек дым, кондитерски дурманящий купечество, чей нос торчит крючком и в обрамленье астр на их пути в небесное отечество, где Нибелунг, и Зиг, и Фриц, и Зороастр. * * * После северо-западного, ночью вывшего «у!», стало бело и ровно и, так сказать, красиво. Но все равно летунью, севшую на метлу, утром еще, как пьяную, боком к метро сносило. В городе снежная буря — развлеченье, эффект. Фары и в окнах свет тут компаньоны плохие, как для небесного пламени — тусклые догмы сект. Что тебе люки, снег? Что вам асфальт, стихии? Только и радость, что ночь, только пурге и надежд, что балдахин, обрушивающий кружево паутины: белые вспышки хлопьев — и слепота промеж, как экран за мгновение до начала картины. Что ж это нам показывали? То ли как хороши стены цивилизации? То ли как плющат сушу кости воды и воздуха? То ли что у души у мировой есть способы сплачивать наши души. Кусты 1 Еще из жизни прежней следят за мной глаза, а я уже нездешний, прозрачная лоза. Меня возводит в степень созвездий — и в костер ботвы кладет, как стебель, ночной смятенный двор. Туннель прута безбытен, суха внутри струя — признайтесь, что невиден вам даже тенью я. Тогда и я, хоть слов нет, скажу, что воспален зрачок мой, как шиповник, шиповник, мой шпион. Шиповник вне сезона, вне замысла и чувств, в твой короб, Персефона, зерно стряхнувший куст — чей корень рвет мне сердце, как пурпурный шифон, к потусторонней дверце приколотый шипом. |