Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Меж тем в «терновом венце революций» наступил 1917 год, окрылив Татлина смелыми надеждами, открыв (и быстро закрыв) новые возможности, сообщив (обманно) неслыханный масштаб его творчеству, – я, конечно, говорю о башне Татлина, чья печальная судьба нам уже известна. Если верить сегодняшней нашей прессе, то все многомиллионное население Российской империи восприняло революцию как приход Антихриста. Это чепуха, ложь, обычное для русских шараханье из одной крайности в другую. Революция в большой мере была подготовлена интеллигенцией, в первую голову – творческой. Переворот отвечал ее чаяниям, которые она вынашивала со дней первых русских интеллигентов: просветителя Новикова и автора «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева. Оба поплатились за свои свободолюбивые взгляды тюрьмой и ссылкой. Конечно, Октябрьская революция была крестьянской, а не пролетарской – сколь-нибудь значительного пролетариата в промышленно отсталой России не было. Крестьяне, которых Ленин обманул обещанием земли, своей кровью отстояли революцию, идейно подготовленную интеллигенцией. И в этом ее неизбывная вина перед собственным народом и всем мировым сообществом.

Но ведь и прекрасные мечтатели Фома Кампанелла, Томас Мор верили в общество, созданное на тех основах, которые позднее назвали социализмом, в общество всеобщего братства, равенства, свободы от всех форм угнетения одного человека другим, а мы их чтим и любим. Поэтому, может, стоит снисходительнее отнестись к заблуждениям декабристов, герценовского круга, шестидесятников, народников и даже марксистов (через увлечение Марксом прошел выдающийся религиозный философ Бердяев). И не стоит удивляться, что революцию приветствовали такие люди, как певец Прекрасной Дамы Блок, глава символистов Брюсов, режиссер-новатор Мейерхольд, футуристы Хлебников, Маяковский, Каменский (к ним можно смело причислить Татлина), крестьянский сын Есенин, мистик Андрей Белый, русский Рубенс – Кустодиев и многие-многие другие светлые и честные люди. Их было неизмеримо больше, нежели таких провидцев, как Бунин, Мережковский, Зинаида Гиппиус, которые сразу и безоговорочно ее прокляли. Даже проницательнейший Осип Мандельштам на первых порах отнесся с уважением к революционному действу. А Марк Шагал и вовсе закомиссарствовал в Витебске по линии искусств, но, отдадим ему должное, быстро спохватился и покинул страну.

Похмелье к трубадурам революции пришло в разное время: Блок очень скоро перестал слышать музыку революции и уморил себя голодом, Есенин повесился, Маяковский застрелился, Мейерхольд прозрел лишь незадолго до своей мученической гибели. А вот Брюсов и Хлебников умерли, не успев разочароваться. Татлин держался за свои иллюзии дольше других, наверное, потому, что он был самым незаземленным, – недаром же его так тянуло в небо.

Он прошел через жесточайшие разочарования, связанные с «башней Татлина», оставшейся моделью, с художественным конструированием, выродившимся не по его вине в бытовую мелочовку, а там и вовсе в дизайн одежды, с механической птицей «Летатлин», так и не поднявшейся в небо, со сценографией, медленно, но неуклонно превращавшейся в натуралистическое подобие быта, а для него самого – в халтуру.

В тридцатые годы его окрылил вернувшийся после долгого перерыва интерес к живописи. Нет, «интерес» слишком вялое слово – то была истинная страсть, не знавшая утоления. Чаще всего он пишет натюрморты; как никогда, щедро расцвели татлинские цветы и заблагоухали с холстов дивные букеты, но были и пейзажи: «Лето», «Весна», «Сумерки», несколько выразительных портретов. Особенно хорош портрет неизвестного – и живописно, и почти пугающим проникновением в страшноватую суть человека. Тогда же написана лучшая из обнаженных Татлина – «Купальщица». Чур меня, но, кроме рембрандтовской «Данаи», я не знаю, где бы так живо, без прикрас, но до муки притягательно изображалась женская плоть.

Графика скупее, тут выделяется очаровательный набросок «Портрет сына» – хрупкое, обреченное юношеское лицо. В сороковые годы им завладел пейзаж, а в графике он блеснул портретом Хлебникова и автопортретом. Общее впечатление от этих двух десятилетий такое, будто Татлин почувствовал за собой некий художнический долг и старался изо всех сил его вернуть. Похоже, он догадывался, что в оставшуюся жизнь будет работать почти сплошь на потребу, окончательно увязнув в болоте дурного театра.

Он сделал достаточно для бессмертия, но такой неустанный труженик, такой великий выдумщик, до ноздрей набитый замыслами, наверняка мог дать больше. Он не израсходовал всего своего громадного запаса, но в этом нет его вины. Перефразируя Александра Блока, можно сказать: сожрала его большевистская Россия, как супоросая свинья своего поросенка. Это трагическая судьба. Но если сравнить с судьбой расстрелянного Древина, узников сталинских лагерей Куприна, Шухаева, Ротова, Пунина, с жалким, подвальным существованием раздавленных конструктивистов, супрематистов и прочих «формалистов», то Владимиру Татлину сказочно повезло.

Что думал Татлин, угасая, о революции, от которой ждал расцвета человеческой личности, расцвета культуры, искусства, рождения новых форм творчества, мы не знаем. До самой смерти Сталина о таких вещах не говорили, даже не шептали – о них плакали наедине. А Татлин ушел в один год со Сталиным. Но когда я встретил его на лестнице дома, где жила его загробная жена, не нужно было слов, чтобы понять всю печаль, боль и разочарование этого огромного, чистого, мудрого и наивного человека.

ПОВЕСТИ О КОМПОЗИТОРАХ

ПЕРЕД ТВОИМ ПРЕСТОЛОМ

Бах подходил к дому, когда его окликнули. Он ждал этого оклика, уже издали уловив присутствие в окружающем пространстве своего соседа, члена магистрата, синдика Ганса Швальбе. Бах не мог разглядеть Швальбе в волглых осенних сумерках, и даже двухэтажный, с эркерами и башенками, нарядный дом синдика скорее угадывал по уплотнению тьмы, нежели видел, – ко времени нашего рассказа знаменитый кантор церкви Святого Фомы начинал слепнуть.Он испортил зрение в отрочестве ночной, тайной перепиской нот и с каждым годом видел все хуже и хуже, а перешагнув за пятьдесят, уже не сомневался, что кончит дни в непроглядной тьме. Кто мог думать, что его ночные бдения над тетрадкой с нотами Фишера, Пахельбеля, Букстехуде и Беме, которые он переписывал при лунном свете за неимением свечи, приведут к таким горестным последствиям? Он воспитывался после смерти родителей у старшего брата, чей нудный педантизм равнялся его же скаредности. Этот черствый человек считал преждевременным, даже губительным для несозревшей души прикосновение к столь серьезной и трудной музыке.

Но как ни страшила Баха неизбежная слепота, он не падал духом. Он знал, что музыка останется при нем и что в грядущей ночи его удел будет легче удела других слепцов. Взамен гаснущего зрения он обрел иную, странную способность: слышать пребывающие в пространстве существа и предметы, даже когда они погружены в молчание. Бах догадывался: абсолютного покоя не существует и живые, и мертвые тела пребывают в некой легчайшей, неуловимой глазом вибрации. Подобной же, но еще более тонкой вибрацией обладает и человеческая душа, и Баху дано было отзываться волнам, насылаемым на него скрытыми колебаниями тел и душ.

Поэтому и мог он идти бодрым шагом своих крепких ног, отмахавших в юности бессчетные версты, сквозь густеющие сумерки и колкую изморось, уверенно обходя препятствия, огибая выраставшие на пути незримые деревья, перепрыгивая через невидимые канавы, глубокие лужи, послушный тончайшим сигналам из окружающего мира. Лишь изредка спотыкался он на неровностях дороги, но от этого не убережен никакой острогляд.

Бессмысленно пытаться избежать господина Швальбе, коли им владеет противоположное намерение. Настаивать на своем и в большом, и в малом – его жизненная позиция. Он уже пытался раз остановить Баха, когда тот поспешал в отдаленную, за городской чертой, церквушку послушать заезжего органиста, но Бах избежал разговора, сославшись на предстоящий нелегкий путь. Теперь у него не было отговорки, да и не стоило сердить господина Швальбе, уже сделавшего ему поблажку.

30
{"b":"284731","o":1}