Актовый зал
(Роман)
День нынешний есть результат вчерашнего. Следует изучить, что желал вчерашний, если хочешь понять, чего желает нынешний.
Генрих Гейне
Человек сидит за пишущей машинкой, курит запоем, сдувает пылинки с клавиш, откусывая яблоко, вспоминает Шиллера, тупо глядит на чистый лист бумаги, потом на часы, прочищает литеру «а», берет очередную сигарету — и все это называет работой.
Он подкарауливает мысль.
Мысль выглянула из-за угла, немного помедлила и стала потихоньку приближаться.
Вот она уже совсем рядом!
Еще один-единственный, крошечный шаг — и ловушка захлопнется, мысль будет поймана, и он отстукает ее на бумаге.
В это утро Роберт Исваль почти два часа подкарауливал первую добычу. Он не проявлял нетерпения, но, поймав ее, все-таки обрадовался. Начало всегда самое трудное, и оно наконец пришло.
Но тут позвонили в дверь. На коврике в коридоре лежал желтый конверт с красным почтовым штемпелем — рожком и молниями.
Роберт Исваль терпеть не мог телеграмм. Он не помнил ни одной, содержавшей что-либо приятное. Незваные гости, грозные предупреждения, внезапная смерть — все, что нагоняло страх, узнавалось из телеграмм.
Роберт прочел:
«Окончании семестра намечено закрыть РКФ тчк запланирован торжественный вечер тчк сообщи возможность выступления тчк Мейбаум тчк директор».
В этом весь Мейбаум. Посылает зимой телеграмму о том, что в конце семестра надо произнести речь. Через полгода. Нет чтобы написать обыкновенное письмо. Только телеграммы. Это производит впечатление.
«Окончании семестра». Йохен Мейбаум полагает, верно, что Роберт Исваль всю весну и едва ли не все лето промучается над составлением речи, чтобы, как положено, затянуть торжественный вечер.
А вообще-то ему есть над чем поразмыслить, подумал Роберт, было бы только время, если, конечно, присутствующие не пожалеют времени, чтобы его выслушать. И он нарисовал себе эту сцену: он стоит за празднично украшенной кафедрой, склонившись над пухлой рукописью, исписанной примерно такими фразами: «Прежде чем кончить вступительную речь и обратиться к первому, основному пункту, мне бы хотелось сделать к упомянутым мною положениям Песталоцци о становлении личности еще несколько примечаний…»
Он ясно видел перед собой актовый зал, в первых рядах на золоченых стульях восседают заслуженные деятели университета, его превосходительство ректор и их превосходительства деканы в отливающих матовым блеском мантиях со златыми цепями на груди и беретами на коленях или уже под ногами; они, тщетно пытаясь бороться со сном, придают своему взгляду высокомерное выражение, и он слышал свой громоподобный голос: «Здесь, в этом величественном зале позднего барокко, бессмертном творении профессора математики Андреаса Майера, здесь, в этом зале, одном из немногих сохранившихся шедевров архитектуры некогда столь богатого ганзейского севера, среди искусно украшенных стен, в нишах которых — позвольте процитировать ученого-библиотекариуса Денерта, — „в нишах которых стоят бюсты четырех прославленных герцогов: Вартислава IX, основавшего сию академию, Филиппа I, восстановившего ее вновь после упадка, Эрнста Людвига, создавшего первый коллегиум, и Богислава XIV, благодаря щедрым дотациям которого академия процветает“, — здесь, в бывшей библиотеке и нынешнем актовом зале, именно здесь и произошло…»
Да, так что же здесь произошло? Происходило ли в этом зале с галереей, расписанной пухлыми амурчиками, когда-либо что-либо такое, о чем стоит упомянуть в речи, которую жаждет услышать Мейбаум, такое, что устанавливает связь между дорогостоящей затеей герцогов фон Поммерн-Вольгаст и фактом закрытия РКФ в конце семестра?
Роберт помнил одно: из-за этого архитектурно-математического шедевра господина Майера он едва не сбежал из древнего университетского города еще до начала первой лекции.
Трулезанд, поглядев на здание университета, заявил:
— Смахивает на замок, где мы как-то ремонтировали крышу. Только побольше. Давай осмотрим.
Они поднялись по широкой лестнице и перед дверью, на которой вычурными буквами было выведено «Aula»[1], немного помедлили. Трулезанд попытался разобраться в этом слове:
— Аула. Не знаю такой. Вот аулы знаю. — Но, заглянув внутрь, испуганно пропел: — Ой, поги-и-ибли наши головушки!
Роберт хотел тут же повернуть назад.
— Они, видать, что-то напутали, — сказал он, — объявили здесь рабоче-крестьянский факультет, а ты погляди-ка! Да сюда разве, что на коне с золотыми стременами въезжать, и прямо к трону, а на нем королева сидит и швыряет в тебя розы.
Трулезанду эта мысль понравилась.
— А ты со своей верхотуры, с коня этого, заглядываешь ей за вырез, и голова у тебя идет кругом, ну, пажи подхватывают тебя и дают отхлебнуть некару, потому как для них это дело привычное.
— Нектару, — поправил Роберт. — А теперь пошли отсюда, это какая-то ошибка, в таком дворце нам явно делать нечего.
Они купили пива и стали обсуждать, не лучше ли попросту вернуться домой, и только страх — в этом оба признались друг другу, — что дома их засмеют, удержал их. И слабая надежда, каковую и высказал Трулезанд:
— А вдруг все по-другому? Входим мы с тобой, рыцарей там всяких побоку, позвольте, позвольте, разрешите представиться — Исваль и Трулезанд, электромонтер и плотник. Ты подлетаешь к королеве, не сходить ли нам, дескать, в кино, «Мы из Кронштадта» поглядеть. Ну, что?
Да, действовать надо, как при штурме Зимнего, со штыками и криком «ур-ра!». Мысленным взором они видели себя верхом на огромных скрипящих воротах, грудь крест-накрест перехвачена пулеметными лентами, на бескозырках горят красные банты. Да, действовать надо только так, только штурмом!
Роберт Исваль соображал, можно ли сказать об этом в речи? Сказать-то, конечно, можно, только ни один человек его не поймет. Пожилые господа поглядят с недоумением, а студенты хмыкнут, все-де очкарики первого набора легко впадают в героическую романтику; Впрочем, Роберт с ними совершенно согласен: он и сам не терпит, когда старики твердят: «Вот в наше время…» Словно хвалятся, что теперь уже не мочат штанишки, но ах какая прекрасная была пора, когда они это делали, — прекрасная, но трудная пора: да, последнее обстоятельство не должны забывать те, кто ныне благодаря усилиям предшествующего поколения появляется на свет сразу чистеньким. Речи подобного рода — первый признак старческого маразма то ли отдельной личности, то ли целого поколения. Побудить они ни к чему не могут.
И все-таки его приговор не совсем справедлив, Роберт это чувствовал: эффектно, как сожжение мостов, но точно так же опасно. Нельзя обрести будущее, отрекаясь от прошедшего; это азбучная истина, не требующая доказательств. Все зависит от того, как говорить о прошедшем с людьми, для которых оно давно прошедшее. Может быть, говорить лишь о светлых минутах, о блестящих успехах, которые тоже ведь были?
Тогда останется дополнить лирические рассуждения о великолепном творении Андреаса Майера описанием трогательного события. Он вспомнил о нем с гордостью: «…именно здесь одного из нас подняли на щит, и хоть воином он не был, но прошел сквозь тысячу битв!»
Вот как следует выступить. А что, разве они и правда не подняли его, Роберта, ну если не на щит, то на плечи, и не подкидывали в воздух на глазах у его превосходительства ректора и представителей государства — вверх, до бюстов четырех прославленных герцогов? Впоследствии Роберт утверждал, что побеседовал с глазу на глаз с одним из лакированных амурчиков на плафоне и даже показал ему язык. Да-да, все так и было, и всю торжественность, навеянную речью директора, торжественность, которую одобрили бы даже сам Богислав и сам Вартислав, как ветром сдуло, когда его стали подбрасывать в воздух. А тут еще, на беду, очки у него съехали, а руками пришлось прижимать к груди премию — Гёте и Шекспира в издании Филиппа Реклама-младшего{1}, ни мало ни много четырнадцать томиков.