Тетрадка в клеточку
Я напрочь забыла про эту тетрадку. Господи Боже мой! Хочу вспомнить ту историю — помню факты, затор на Ваганьковском мосту, помню стекло двери шашлычной с разводами грязи, но совершенно не помню настроения. Значит, хорошо, что оно у меня записано. Хорошо, что там и про фиолетовые столбы. Надо будет посмотреть, каковы они на самом деле. Но если я после такого пыхтения зла выжила и забыла о нем, то, значит, я не такая калечная сволочь, как иногда кажусь. А я кажусь, кажусь, я знаю. Меня трудно жалеть, а людям это проще всего — пожалел и пошел дальше. Необязательное чувство. Поэтому я отказываю в нем и вокруг меня всегда ропот раздражения: чего корчит из себя калека? Дураки они все. А я, между прочим, умная. И у меня все о’кей. Я написала романчик, и мне за него дали неплохие деньги. Злобники критики отвели мне две вполне уважительные строчки, хотя назвали имитатором. Хрен с ними! Я ношу удобный импортный ортопедический ботинок, и у меня есть любовник. Первый не случайный мужчина в сорок три года. На самом деле он мне не нужен. У меня нет этих желаний. Абсолютно. Я фригидна или как там это называется? Я помогаю ему в его литературных начинаниях. Мать-наставница с постелью. Таланту у него — ноль. И одновременно что-то есть. Он, например, интересно описывает мою никудышную ногу. Он снимает с меня ботинок, стаскивает шерстяной носок, кладет ногу на валик дивана и рассказывает, что мои пальцы совсем как зубчики старого чеснока, бессочные, отслаивающие шкурку, где-то внутри себя потерявшие крохотный зеленый росток.
Я описана им в подробностях. Причем описана мной. Он говорит — я пишу. Мне надо суметь до смерти сжечь эти сочинения, хотя их жалко. Кто еще так безжалостно-нежно скажет о моих грудях, двух непропеченных оладьях, из которых он старательно губами вытягивает запавшие соски. «Ну вот и клумбочка», — говорит он, сопя в трудах.
Пока он есть — пусть есть. Конечно, он живет за мой счет. Он сирота, ему хочется кушать, ему два раза в неделю нужны мои «непропеченные оладьи». Временами он пытается меня растормошить как женщину. Это даже трогательно, но я ему сказала, что этот фонтан у меня иссяк, ибо долго-долго был никому не нужен. Он не верит, ищет фонтан. Гладит меня по голове, потом по спине, по попе, возвращается назад и замирает рукой на шее. Я думаю, ему ничего не стоит меня придушить. О нашей связи знают все, ему помогут остаться в квартире, если со мной что случится, но вот что он будет кушать? Мне кажется, что в этот момент его рука на шее мягчеет и легчает. И мы продолжаем наше странное сосуществование — сорокатрехлетней старухи и двадцатипятилетнего сироты. Бывает, что и я кладу ему руку на горло. Кадык мягко ложится в ладонь, и я обласкиваю его. Я давно поняла, что мне не сдавить его горло, крепкое и верткое, как у гуся. Он этого не знает и потому руку с горла перекладывает в другое место. Я знаю эту забаву, трогаю его тюльпанчик, одновременно думаю, что он все-таки неталантлив во всем, если не понимает, что пальцы мои мертвы и лишены крови. Я подыграю ему чуть-чуть, но потом долго буду думать об этом! Почему я мертва в его руках? К утру меня охватывает гнев не на него, не на себя, а на обделенность этой радостью, если описатели ее не брешут все хором. Может, и нет ничего в этих проникновениях, кроме соединения двух немыслящих клеток. Но я верю словам человека, который сказал:
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя…
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
Я реву белугой в подушку, потому что тело мое все горит от этих слов. Никаких остеомиелитов и пальцев дохлого чеснока. Во мне горит огонь любви, но даже краешком не приходит мысль, что со мной рядом спит тот, к кому бы хоть чуть-чуть подошли стихи. Никогда на свете я не бываю так безнадежно одинока, как в момент существования его в моей постели. А потом приходит день, и он растирает мне ногу, когда совсем уж невтерпеж… Он вынимает меня из ванны и несет в кровать, как дитя. Кстати, утопить меня тоже ничего не стоит. Но я ему нужна. Я его ложка супа. Другой такой, чтоб взяла его на содержание за все это время, что мы вместе, не возникло ни на горизонте, ни на пороге. Он ведь к тому же ленив, спит до часу дня. А время сейчас бойких и расторопных.
Я сравниваю свой сиюминутный почерк с тем, который начинал тетрадку. Он другой. И хоть пишу любовно-рыдальные слова, буквы мои не выскакивают из ряда, они держат строй, мое маленькое войско мне верно, оно прощает мне мои сопли и моего сироту, и я понимаю, что мне не надо идти искать фиолетовый столб. Случается другое. Буквы, что были написаны двадцать лет назад, накинули на меня крючок. Я его чувствую в себе, я ребрами вишу на нем, и на пол громко — кап-кап-кап — падают капли крови черного цвета. Я вспомнила свою ненависть, вспомнила озноб рук от боли ноги. Вспомнила свою жалкость. Вот, оказывается, почему она у меня, охраняемый и неприкасаемый объект.
Я ничего не хочу так сильно, как увидеть этих допущенных к теплу сук.
Я — Ольга
Я заеду за этим дурным джином. Не потому, что я поклонница напитка английских кухарок, не потому, что впала в зависимость от слогана «джин-тоник», а потому, что неудачнице Райке надо подсластить пилюлю. Пусть ощутит свою нужность во времени и месте, чем еще она может это сделать, как не вечным, как мир, совковым «помочь достать». Хотя она не дура, знает, что сейчас уже многое не дефицит, дефицит — дружба, вот на нее она ставит силки, и я попадаюсь, хотя хорошо вижу все ухищрения. Она покажет мне кладовочный закуток — мечту героя Жванецкого, очумевшего от возможности купить «два» и еще «два». Я подыграю подруге, явив свои потребности. А потом поеду с джином к Марку в его мастерскую. Не факт, что я выставлю бутылец, у нас очень высокие и тонкие отношения. Мы, как шагаловские влюбленные, парим в небе вне притяжения земли. В сущности, глуповатая это поза — быть параллельно тверди, придерживая ниспадающие юбки. Но такую взяли ноту.
Первое, о чем меня спросил Марк, — была ли я на выставке Рене Магритта. Я сказала, что да, но сообразила не уточнять, что попала туда совершенно случайно, что называется, мимо шла. Не сказала я и того, что за исключением картины, одновременно изображающей день и ночь, свет и тьму, ни на что больше не запала, а вот возможность существования тьмы и света в одной раме мне показалась интересной, хотя и претенциозной. Ну никакого же секрета с точки зрения живописной. И смысл простой, как «му». Небо есть небо. Оно вне ночи, ибо не зависит от солнца. День и ночь — явления временного, а значит, более низкого порядка, чем небо и солнце, у которых времени нет, они вечны и бесконечны. Но я застыла возле этой картины, демонстрируя собой еще одну ипостась божественных начал: разумную единицу, принадлежащую потоку времени и не имеющую никаких сил и возможностей встать выше или хотя бы вровень таланту (Магритт) и осознать вечность света и тьмы. И великий божественный толчок, отделивший одно от другого.
Магритт впечатления не произвел, но в который раз именно художник привел меня к мысли об изначальной божественной сути всего, что вокруг. Мне надо ходить молиться в Пушкинский музей, но не в Третьяковку, ибо та очень уж старается привести тебя к Богу и научить правилам, чего не делают ни импрессионисты, ни великие мастера Возрождения, хотя они-то и приводят. И научают…
Так вот Марк… Такой законченный русский еврей, что даже противно. Нельзя быть более русским, чем русские. Это вещь недостижимая и иррациональная. А вот если взять и набуровить некое представление о русскости как таковой, то да, с этим вполне можно тягаться. Марк вполне пробирочный русский — обломо-карамазово-грушницкий. Или другой ряд. Левино-раскольниково-базаровский. И я бы рядом с ним не встала, не существуй все это в такой индивидуальной органике, так само по себе и так, в сущности, по-еврейски, что с первого нашего разговора я ощутила потребность в его пребывании на той земле, где проклюнулась сама, и невыразимость желания соединить существующие по отдельности жизни, потому что иначе зачем жить? Скажу прямо, вопрос просто на засыпку. Я ведь без комплексов, и даже в самые непроходимые дни жизни я не сомневалась в счастье самой жизни, в самоценности даже ее страданий. А тут нба тебе. Без него не хочу! И вот я торю тропу к тому моменту, когда в его слоистой русско-еврейской душе проклюнется ответный росток. Я не сомневаюсь, что так будет, куда он денется? Я обсеяла его со всех сторон, и сейчас просто вопрос времени…