Урвав свободную минуту, Митька прибежал домой почитать тятькино письмо и попутно перекусить малость. Вошел в избу и обомлел: мать, почерневшая, простоволосая, сидела и немигуче глядела на бумажку, что лежала на столе. Митька крикнул от страха:
— Мам, ты что?! Мам…
Она даже не шевельнулась. Митька бросился к столу: чужое письмо. И все понял…
Он вышел во двор, долго и бездумно ходил, что-то делал, зачем-то проверил петли на калитке, потом пошел в сарай за вилами — зачем? Поискал глазами — не нашел. Тронул свои старенькие некрашеные самодельные лыжи — и сразу, будто в кино, все сменилось. Видит: стоит вот тут, у верстака, тятька и строгает две узкие длинные дощечки, у каждой выбирает посредине желобки. Митька здесь же, смотрит, как тятька мастерит ему лыжи, спрашивает нетерпеливо: «Тять, скоро сделаешь, а?» — «Скоро». — «Когда скоро? Вон уж у Кольки лыжи есть. И у Петьки. Магазинные». — «Завтра, поди, кончу. Вот прострогаю их, концы запарим, загнем — и катайся в свое удовольствие! Получше всяких магазинных будут».
Митька кидается отцу на шею. Тот шоркает жестким подбородком Митькины щеки, дышит теплым махорочным запахом…
Увидел все это Митька, упал головой на верстачок и затрясся, будто в страшном ознобе.
— Тятька… тятька… Как же так — убили тебя? Как же: нету тебя, а? Нету!.. Нету и больше не будет, а?..
Потянулись дни за днями, тяжелые, горестные. За что ни возьмется Митька — работа из рук валится. Все о тятьке думает и страдает, да так, что, кажись, умереть легче. Придет домой, а там и вовсе тоска горло жмет: мать словно каменная. Делает что по хозяйству — молчит, отдохнуть присядет — молчит.
Глянет Митька на маму — страшно станет: не заболела бы, не умерла бы! И начинает тогда говорить с ней обо всем, что в ум взбредет, спрашивать что-нибудь — может, развеселится. А она — «да» или «нет». Да таким голосом отвечает, что Митька бежит в сараюшку и плачет там до хрипоты.
Вечером пришел с конюшни — мамы нет в избе. Вышел во двор. Слышит: кто-то стонет и рыдает в погребе. Прямо все похолодело внутри — мама! Забралась туда, чтобы никто не видел и не слышал, как ей тяжко…
Совсем невмоготу стало Митьке, закусил губу до боли: хватит. Хватит смотреть, как мучается мама, да и самому довольно плакать и сжимать бесполезно кулаки: фашисту наплевать на все это. Надо бежать на войну и бить, бить проклятых.
Он написал маме записку, чтобы знала, собрал в котомку кой-каких харчишек, надел отцову стеганку, сапоги и ушел.
3.
Очнулся Митька от сильного толчка, лязга и грохота — крепко тормознул машинист. Выпростал голову из соломы: в окна и дверную щель уже пробивался серый предутренний свет. Поезд медленно и мягко постукивал на стыках, потом будто нехотя остановился. Сразу стало тихо, словно Митька очутился в глухом погребе. Дождя не было, однако ветер не унялся — свистел в дырках.
Станция или разъезд? Встать и посмотреть Митька побоялся — не увидел бы кто, не ссадил бы с поезда. А в общем-то не все ли равно, что там, за стенкою теплушки. Его интересовала одна Узловая, а до нее, он знал, доберется лишь к вечеру.
Вдруг к вагону, откуда ни возьмись, прибухали торопливые шаги. Кто? У Митьки во рту сразу высохло, кровь в висках застучала. Через секунду в теплушку влетел и упал на пол небольшой мешок, звякнув чем-то железным, а за ним в проеме показалась голова. Кто-то лез в теплушку, сопел и кряхтел от усилий. Наконец, взобрался, упал рядом со своим мешком и затих. Задвигался, когда поезд уже набрал скорость.
Митька быстро успокоился: бояться незваного не надо — такой же «заяц», как и он сам. Поэтому шумно сбросил с себя солому и сел. А незнакомец, словно ему воткнули шило, взвизгнул и шарахнулся к противоположной стене.
Митька даже усмехнулся — здорово поднапугал мужика! Сказал приветливо:
— Не бойся. Айда сюда. Тут солома.
Незнакомец неуверенно подошел, прихватив свой мешок. Рассмотрел Митьку, сразу успокоился.
— А!.. Я думал — охранник… — И сел на солому, опершись спиной о стену. Мешок положил между ног.
Митька с любопытством уставился на незнакомца. К удивлению, тот оказался никаким не мужиком, а парнем, всего лишь года на два, от силы на три постарше Митьки. Митька порадовался: вот повезло! Вдвоем-то лучше.
— Куда едешь? — спросил Митька.
— До Узловой. А ты?
— Тоже. Тебя как звать-то?
— Сергей.
— А меня — Митька. Демин Митька.
Сергей повертел головой, принюхиваясь.
— Ну и воняет здесь!
— Зачем «воняет»! Коней перевозили. Хороший запашок, люблю…
Уже совсем развиднелось. По краю земли заалела нежная полоска — вот-вот выкатится солнце…
У Сергея маленькое лицо в крупных веснушках, губы тонкие, длинные, сжаты накрепко, глаза зеленоватые, какие-то беспокойные. Он хоть и постарше Митьки, а в плечах, пожалуй, поуже, и кисти рук тонкие, белые: видать, не знали грязной и тяжелой работы.
Сергей скосил на Митьку глаза, спросил подозрительно:
— Ты чего рассматриваешь меня, будто купить собираешься?
Митька смутился.
— Да я просто так… Для знакомства.
Сергей вздохнул тревожно, трудно:
— Не накрыли бы нас — днем опасно. Оперативники, как волки, рыскают по товарнякам, вынюхивают: не едет ли кто? Чуть что — в милицию… Эх, только бы до Узловой добраться! Потом — ищи-свищи. Там посвободней, говорят…
— Это куда посвободней?
— На Урал мне надо.
— Ого! — мотнул головой Митька. — Не близко. А зачем туда?
Сергей кинул на Митьку быстрый, настороженный взгляд, будто раздумывая: стоит ли говорить? Встретил синие Митькины глаза, спокойные, доверчивые, и снова вздохнул, теперь уже как-то по-старушечьи тоскливо и жалобно. И голос у него вдруг изменился, стал тоже тихим, печальным.
— Дай-ка закурить, Митя…
Митька прямо-таки огорчился, развел руками:
— Нету, Серьга… Не курю.
— Ну, ладно… Может, наскребу крошек…
Он скрутил папироску, чиркнул самодельной зажигалкой и затянулся дымом. И только потом поведал о себе горькую историю…
Он, Сергей, работает счетоводом на элеваторе, живет, прямо сказать, не сладко, да Митька и сам это видит по его одежке. Были у Сергея кой-какие деньги, да все ушли на похороны: месяца два назад умерла его мать. Отец? Он с первых дней на войне, и ни слуху ни духу от него. Остались они вдвоем — Сергей и сестренка. Ей всего одиннадцать лет. До этого жили плохо, а после смерти матери и того хуже. Сергей с утра дотемна на работе, а за девчонкой присмотр нужен, к школе готовить, есть-пить добывать, к зиме то-сё купить. Измучился, измотался, хоть плачь… Что делать дальше, как быть? Решил, наконец, отправить сестру к бабушке в деревню, на Урал. Отправил. А вчера письмо получил — заболела сестренка. Тяжело заболела, просит, умоляет Сергея приехать. Он даже не сказал на работе — сразу на вокзал, сел на первый попавшийся товарняк…
— Да-а, худо, брат… — сказал Митька дрогнувшим голосом. А потом участливо: — Может, поешь, а? — И, не дожидаясь ответа, схватился за котомку.
Сергей не отказался. Митька раскрыл котомку, пододвинул к нему. Сам взял кусочек хлеба и принялся есть, как на станции, медленно и бережно, чтобы ни крошки не упало. Сергей ел молча и жадно — крепко, видать, изголодался парень. Тяжело было смотреть, как он глотал почти не жеванное, натужливо вытягивая тонкую шею, как дергался на ней острый кадык, как расширялись глаза, когда кусок проходил особенно туго…
Наконец Сергей наглотался досыта, снова полез в карман за табаком, а Митька не спеша принялся увязывать полегчавшую котомку.
— Ну, а ты куда направился? — спросил Сергей, выпустив дымок.
— Я-то? На фронт.
У Сергея брови поднялись, протянул изумленно:
— На фро-онт?! Ты что, сдурел?
— Почему сдурел? — обиделся Митька.
— Как же ты доберешься туда?
— Доберусь. От Узловой прямая дорога. Где на поезде, где, авось, на попутных машинах. А нет — пешком пойду.
Митька медленно, с большим усилием заговорил про то, как они получили письмо от командира, как чуть не пропали с матерью от горя, как он решил бежать на фронт.