Снег мягко ударялся о лобовое стекло, почти неслышно шуршал, и в этом нежном шорохе была особая музыка, опять же молитвенное звучание, живое прикосновение неба и вечности.
Страдающая красота русского духа наполнила его… Белая музыка снега опускалась с неба и колыхала сознание; колыхались от музыки сей деревья по обочинам, осыпая струи снега с ветвей и еловых лап, белый ветер мел поземкой, укрывая грязь и сор, вычищая белый путь к монастырю. Все прожитое в этом буране кружилось и являлось Скарабееву, он как Емеля ехал на печи и все исполнялось по-щучьему велению, по его хотению… но через неистовые труды и волю, лавируя по лезвию бритвы под неусыпным наблюдением охранки Берия… и одно неверное движение может стать последним…
В одной из ложбин среди чистого поля снегу намело уже столько, что машина мягко врезалась в сугроб и забуксовала. Шофер торопливо вскочил, стал лопатой разгребать занос, разбрасывать его сапогами, глухо ругаясь на непогоду. Весь разгоряченный засунул голову в открытую дверцу и попросил:
— Товарищ генерал, пересядьте за руль, я подтолкну.
— Да нет уж, садись сам, а я разомнусь, — он вышел в белую коловерть и задохнулся от снежного ветра.
Не было ни страха, ни раскаяния, что поехал в такую страсть, удивительное спокойствие, умиротворенность и крепость наполняли все его существо. С раскачкой, упираясь в задок машины, чуя в себе небывалый прилив сил, толкал он завязшую технику с такой энергией и уверенностью, что будь впереди хоть каменный завал, все равно пробьет брешь и они вырвутся из этой ловушки на торный путь. Визжала буксующая резина, ноздри забивал горклый дух перегоревшего бензина, но Скарабеев до хруста в костях толкал холодное железо и оно поддавалось, изгибалось под этой мощью и проламывало снежный плен…
Когда он заскочил в машину, решительный и возбужденный тяжелой работой, шофер подал ему бутерброд и термос с горячим чаем.
— Перекусите, еще долго ехать.
— Спасибо… я сыт! — Он хлопнул радостно по плечу водителя, — я сыт, как никогда… всего один сухарик…
- Ну и силища у вас в руках, — удивленно потер ушибленное плечо шофер.
— Всего один сухарик, — раздумчиво промолвил Скарабеев… А какая сила в нем… святая…
Снеговые тучи унесло дальше по России к югу, и в тусклом рассвете проявились купола монастыря. Главный купол казался серебряно-алым от набитого снега и зари… Ворота со скрипом морозным растворились, засуетилась охрана, по нервам проводов молниями заметалась энергия приехавшего, и через минуту из корпуса выскочил заспанный, Окаемов. Скарабеев поздоровался и молча пошел к келье старца в углу монастырского двора. Илья Иванович шел следом, неожиданно гость остановился и проговорил:
— Я пойду один… а ты попроси извинения и разбудите Васеньку… сильно по нем соскучился, гостинцев привез, через полчаса я уеду назад, ждут дела в Москве.
— Хорошо, — недоуменно ответил Илья Иванович, — какие еще будут указания?
— Отбери самых надежных людей для крестного хода в Ленинград… Для охраны Илия.
— Свершилось?!
— Да!
— Спаси Христос…
— Спаси и сохрани, — Скарабеев круто повернулся и ушел к заметенной снегом избенке, отстоявшей на своем посту века…
Он уже не удивился, когда дверь вскрипнула и растворилась еще задолго до того, как он подошел к порогу. Сбоку на снежную белизну выкатился медвежонок из небольшой будки под согнутыми смородиновыми кустами и кинулся в ноги гостю. Встав на задние лапы, он пристально глянул в глаза человеку и жалобно проскулил.
— Спать пора до весны Никитушка, вся твоя родова по берлогам, — промолвил Скарабеев, разворачивая карамель и давая в губы медвежонку.
Из кельи, на снег чистый, ступил согбенный старец, легко и радостно пал на колени с молитвою и словами звонкими на морозце:
— Ваше боголюбие… ты послан в мир, чтобы все испытать, и пройдя и одолев страсти все человеческие, бездны зла и напастей, — да останешься ты велик духом своим… Мир зловреден и трудны испытания, но и благовония в ем есть и победы духа… и вижу все страдания твои и все старания ратные… и рад за русский народ, и горд, что у него есть такой воитель… Гряди в кельюшку… Помолимся перед битвой, Георгий…
Ирина выслушала просьбу Окаемова и вздохнула.
— Жалко будить, насилу угомонился с вечера. Читать ведь выучился у старца и не оторвешь от книжек. Удивительный мальчонка, любознательный. Да так уж и быть, разбужу, — она вернулась в келью и зажгла свечу.
Васенька разметался во сне, сбрыкнул одеяло, сладко посапывал, полуоткрыв рот. На пухлых его щечках залегли ямочки, ручонки исцарапаны в мальчишечьих подвигах, меж бровей залегла необычная взрослая складочка, придающая его лицу недетскую серьезность и задумчивость… Ирина склонилась над ним, прижав к груди руки, растроганно взмаргивала повлажневшими глазами, сладко впитывая дух разгоряченного сном детского тела. Стал он ей невообразимо дорогим, ловила все чаще себя на мысли, что сама его родила и вынянчила, до смешного искала в нем схожесть с собой и Егором и находила эту схожесть в непознанной, но явившейся вдруг материнской нежности. Жалкий и трепетный, светлый, он вошел в их жизнь и заполнил ее всю, принеся радостное удивление необычностью судьбы, необычностью характера и света добра, исходящего от него все больше и ярче. Васенька не мог съесть какое-либо лакомство, чтобы не поделиться с бабушкой Марией или с «мамушкой», как он звал Ирину; а уж Егора он любил трепетно и завораживался весь от его появления. Трогательно стеснялся, не смея напрашиваться на игру и ласку, а когда Егор подхватывал на руки и пестал, и крутил, и боролся с ним, то из мальчонки прорывался такой восторг, такая любовь к его силе и такое уважение, что Мария Самсоновна не могла без слез видеть все это и непременно вступалась:
— Ну будет, будет, Васятка, родимец хватит от визгу и смеху, — гладила его по голове и забирала, давая хоть немного времени побыть Егору с Ириной, а то Вася и не дозволил бы своими новыми придумками и играми, к коим изобретательность у него была необычайная.
Целыми вечерами он приставал к бабушке Марии рассказывать сказки, а когда постиг чтение, то и сам рассказывал, запомнив прочитанное, переживая с героями сказок все горести и радости, ликуя и плача над ними.
Но после видения на поляне тетушки в сиянии и прикосновения ее, все стали замечать явную перемену в поведении мальчишки. Он стал тише и задумчивее, еще жаднее набрасывался на книги, скромно и строго просил толкования божественного писания, и видно было по его облику не по летам серьезную работу мысли, ибо иногда от него исходили такие вопросы, что даже старец Илий изумленно восторгался, не зная что сказать и как себя вести с этим пытливым мальцом. Ирина же старалась воспитать его как мужчину, ей приятна была эта скромность и задумчивость, но ей казалось, что при таком характере Васеньку станут все обижать и пользоваться его безответностью. Она мягко и тонко выправляла его на путь героический, подкладывала книжки о богатырях и смелых людях; рассказывала, как Егор сражался с немцами и как побеждал врагов, но почему-то всякий раз сбивалась и умолкала, припомнив страшный эпизод, когда переодетые диверсанты остановили их на дороге за Ярцевом и Быков один победил всех. Эту картину Ирина видела в мельчайших деталях и боялась ее и гнала от себя. Но она не уходила и мучила ее. Непостижимым образом тот испуг за Егора, за его жизнь восставал в ней и наплывал тот бой… Этот кусок ее жизни она воспринимала уже как какой-то жертвенный ритуал, как греховный сон… Она ловила себя на том, что сладок был он ей, завораживающ, ибо Егор защищал ее… он спасал ей жизнь, спасал их любовь… Каждый раз, выстаивая службы в храме и ставя свечи всем святым, Ирина молила Бога простить вынужденную, безысходную жестокость того боя. Но томилась чем-то подспудным душа ее, жалко ей было убитых немцев, ибо они были обречены, у них не оставалось в тот миг никакой надежды…
Явление в их судьбу сироты Васеньки еще больше усилило ее любовь, ее трепет и беспокойство за Егора, за будущее. Когда он рассказал, в каких краях побывала недавно экспедиция и что довелось там пережить, сердце Ирины защемило вдруг печалью от предчувствия новых разлук, от более тяжких опасностей, грозящих ее милому на этом смертном пути военной разведки. Она довела себя уже до отчаянья, до слез и рыданий, когда на второй день после его возвращения они удалились из монастыря в ближайшую деревню на три дня его отпуска. Привез их на машине Мошняков, быстро договорился с председателем сельсовета и впустил Егора с Ириной в пустующий дом на окраине села, рядом с избой, где недавно добыл кринку молока и уверился через эту дарованную ценность, что жив его отец… Егор заметил необычно большую поленницу дров у небогатой избы, кучу играющей в войну ребятни возле нее и увидел их радость при виде Мошнякова. Лицо старшины светилось счастьем, когда раздавал ребятне сахарок и совал банки с тушенкой, видел его ожидающий взгляд в сторону крыльца и тоску его чуял и уныние, когда старший паренек сказал, что мать повезла на станцию с колхозниками сдавать для фронта картошку…