А Леша опять оцепенел и медленно поднимал руку с сигаретой.
— А ты-то за что? — спросил коротышка. — Ну не хочешь, не говори, — закидывал он сразу. И придвинулся: — А я тут в пятый раз… А чего мне делать? — говорил он, прикуривая сигарету от окурка. — Жена, подлюка, в дом не пускает… Зять… мотоцикл мой пропил. Зачем, говорит, тебе мотоцикл? Дочка, кобыла здоровая, не работает нигде, по летчицким общежитьям гуляет. С-сучка!..
Руки его пухлые подрагивали, и даже уши, когда он говорил, подергивались.
— А чего мне еще делать? Работать?.. А зачем? Жена квартиру себе оторвала, а меня — сюда. Здесь твое место, говорит. Ух-х!..
Он вцепился ладошками в лицо, затрясся.
Я чувствовал, что нельзя так сидеть и молчать, нужно бы хоть что-то сказать…
Но я ничего не сказал.
Леша покосился на коротышку, встал и тихо вышел.
Гриша глядел в потолок, шевелил губами.
Очкастый смотрел в пол.
А в коридоре зазвенело:
Ой, рябина кудря-вая… белые цветы!
И смех, рассыпаясь, удалялся.
Я вернулся в палату. Лег. За решеткой в светлых квадратах качались близкие деревья. Листва переливалась, текла…
В глазах стало рябить.
— Ой, рябина кудря-вая!.. — врезалось откуда-то, зазвенело всюду.
Я открыл глаза, прошло будто бы мгновение — на меня смотрел черный квадрат.
— А зачем вы Витьку Кособульского обидели, а? — И радостный смех удаляется… И силуэты удаляются, серые. Силуэты… смутные. Да, это пустынное замерзшее поле, и снежинки припадают к облезлому вороту красного пальтишка. И варежка разноцветная поправляет челку. И нога… нога толкает ледышки. Губы, сизые по краям от холода, шевелятся, и видны трещинки на этих губах припухлых, и зубы голубоватые влажно поблескивают…
— …О-ууу!! У-ууу! — завывает близко. — У-ааа-ы-ы…
В мутном свете контрольной лампочки метался вопль, и белые фигуры хотели закрыть его, склонились над этим криком и что-то делают. Но крик все равно продирался.
— У, гады проклятые! Гады, ненавижу! Что вы со мной делаете?! Кто вы такие?!
В мутный свет, стуча каблучками, вошла маленькая, ослепительно белая фигура. В руках поблескивает шприц. Остальные фигуры расступились, и она склонилась над рвущимся наружу воплем.
— А-а! Не дам-мм!..
— Ну вот и все.
Белые фигуры стали отходить. Там, где колыхались они, на койке выгибался дугой молодой парень. Он весь перетянут широкими лентами. Задрав вверх острый, сизовато-бледный подбородок, он мычит, хрустит зубами. И понемногу утихает, опадает на койке.
Натянул одеяло на голову и тут, в темноте, вспомнил. Да, эти три силуэта в мутном тумане, в белом таком тумане… Тогда я сильно сжал автомат и сдавил в прорези прицела эти фигуры, и в это время что-то кольнуло меня… да! Что-то кольнуло, и руки мои, и весь я разом ослаб, и грохот выстрела — даже не грохот, а его ожидание в последний миг, — опрокинул меня, и я растекся по тем серым квадратам с травинками на стыках.
Утром после завтрака в палату стремительно вошла заведующая, а следом заплыл толстый врач в черных очках, с усиками. Они подходили к сидящим на койках, садились и что-то говорили. Медсестра с яркими губами писала в блокнот.
Подошли ко мне.
— Ну, защитник Родины, как дела? — заглянула в глаза заведующая. Кажется, у нее было хорошее настроение. Черные кружочки на лице толстого внимательно смотрели на меня.
— Хорошо, — сказал я.
— А почему глаза грустные? А? Не надо этого, не надо… — она говорила быстро и не выпускала меня из своих глаз. — Есть жалобы? Спишь хорошо? Аппетит?..
— Нет. Да. Да…
Потом она вполголоса говорила с толстым. Медсестра записывала.
— …Я думаю, депрессии, как таковой… А как родители… Галоперидол…
Они отошли от меня.
Я пошел в курилку. Вернулся и узнал, что мне назначили какие-то лекарства, уколы…
У стола возле моей койки росла молчаливая очередь — за лекарствами. Рядом с медсестрой сидел Гриша. Она сыпала в протянутые ладони таблетки, а он из чайника наливал молоко в пластмассовые мензурки.
— А ну покажи рот, — говорила медсестра, когда больной опрокидывал мензурку в рот и собирался уйти. Тот послушно открывал:
— А-а…
В мою ладонь упало пять таблеток. Три большие, белые и две красные, крошечные. Я выпил их, показал рот и пошел в курилку.
Я долго сидел там; курил и старался хоть на несколько секунд удержать в голове обрывки ночного сновидения, чтобы опять увидеть все, как было… Обрывки не стояли на месте, ускользали, перевертывались.
Коротышка просил Гришу сплясать. Гриша плясал. Леша что-то спрашивал у очкастого, тот смотрел в пол.
— А ну обедать, обедать! — заверещала черноглазая голова. — Ты чо эта кушать не ходишь? — заглядывала в лицо мне нянечка. — Вот я скажу врачу-то, скажу. Кушать не будешь — заколют, узнаешь тада…
* * *
Проснулся я оттого, что было плохо… Что-то такое сделалось со мной, пока я спал. Поблескивали желтым черные маслянистые квадраты. Слышалось шарканье ног, голоса смутные…
И вдруг я почувствовал, что язык отвердел, уперся в зубы… И тут нижнюю челюсть повело вбок. А через мгновение нестерпимо заломило у правого уха — челюсть свело до отказа… Я схватился за подбородок обеими руками — челюсть встала на место. И тут же ее потащило опять… Лицо и шея натянулись со страшной силой, казалось, сейчас лопнут жилы… Пальцы вдруг тоже отвердели и начали медленно выворачиваться в разные стороны…
Медсестры за столом не было. Я прикрыл глаза от боли, натыкаясь на койки, вышел в коридор. Встал у стены. Кто-то проходил мимо, задевая локтем; кто-то стоял близко — я смутно различал какие-то пятна.
Негнущимися пальцами заскреб в дверь процедурной. Она отворила — и блеснули стекла очков.
— Что такое?
— С-ссудор-ги, — провернул я одеревенелый язык.
— Иди, не морочь мне голову.
Ну сделай же что-нибудь, сделай! Ну неужели это так трудно что-нибудь сделать! Ну хоть что-нибудь… Ну, пожалуйста, что-нибудь… Падла!
— Н-нне ммогу…
Челюсть резко ушла вправо — в голове захрустело… а челюсть все выворачивало… Я вцепился в подбородок.
— Иди ляг, пройдет.
Ее лицо перекосилось, и голос донесся обрывками:
— …Иди… пройдет…
Очутился в палате. Сел на койку и тут же встал, заходил, вцепясь в лицо скрюченными пальцами. Кто-то замаячил в глазах.
— Это от галоперидола… Коротышка.
— Это от галоперидола… Подожди-ка… Опять он.
— На, выпей скорей.
На ладошке белеют три таблетки.
— Выпей, это паркопан. Пройдет все…
Я втиснул таблетки между зубов, проглотил.
— Минут пятнадцать еще потерпи, — говорил коротышка и протягивал сигарету. — Покури…
Мне было не до курева, но — хоть что-нибудь… Сигарета то и дело выпадала из пальцев, я поднимал ее и опять ронял. Коротышка говорил и говорил:
— Ты галоперидол этот не пей, поднеси ко рту — и на пол… незаметно или в карман. Или между пальцев зажми, потом выбросишь. У меня раз так было, язык вывернуло, ниже подбородка торчал…
Наконец что-то разом ослабло во мне, отпустило натянутые до предела мышцы, осталась только ломота в шее.
На другой день я научился не пить галоперидол — бросал сестре под ноги. Незаметно.
* * *
Листва за решеткой желтела. Сначала один, потом другой огонек мелькал в зеленой гуще, а потом — вспыхивало… Чернели и светлели квадраты, и с каждым разом горело все больше и больше, и полетели всюду рыжие искры, проступали все отчетливей черные кривые ветви.
Я пришел из курилки и смотрел теперь, как в квадрате темнеет синева… Вечер.
Потом я лежал на койке и слушал, как стихают последние шарканья ног. Остроносая в очках медсестра склонилась над столом.
Гулко стуча, уходят секунды. Я слышу их. Одна… еще… еще… Сейчас, сейчас… Еще немного. Еще немножечко и…
Там, в умывальнике, окно треснуто. В самом углу. Если просунуть руку сквозь решетку, можно достать отколотый кусок. Он, наверное, на одной замазке… Только нужно сразу, потому что, если долго не возвращаться, медсестра пойдет посмотреть, и… не успеет вытечь…