Прямых доказательств, что дело обстояло именно так, у меня, разумеется, нет. А вот косвенные имеются. Романтическая поэма, которая в ахматовском триптихе вроде бы напрочь привязана к зачинателям этого жанра – Байрону и Шелли, с роскошными брюлловскими плечами, кружевным платочком и манерной томностью вяжется плохо. Зато с трактовкой роли гоголевской городничихи, какую специально для обожаемой жены сочинил Мейерхольд, совпадает идеально.
Не записывая «Реквием» и прилегающую к нему лиро-эпическую крамолу, из «Поэмы без героя» секрета А.А. не делала. В отличие от потаенных текстов неопубликованный триптих в течение четверти века вел белодневный образ жизни – разлетался по градам и весям во множестве копий и вариантов. Способ шифровки был столь хитроумен и вместе с тем до того простодушно-старомоден, что Ахматова за судьбу «Поэмы без героя» почти не волновалась. Ну какой следователь смог бы угадать, кого в действительности хоронят под траурный марш Шопена в первом же Посвящении, датированном 27 декабря 1940 года? Ведь конспиративно (обманем же наших тюремщиков, отправив ищеек по ложному следу!) оно обращено к Вс. Князеву, исполняющему в маскарадном действе роль отвергнутого любовника Коломбины:
И темные ресницы Антиноя
Вдруг поднялись – и там зеленый дым,
И ветерком повеяло родным…
Не море ли?
Нет, это только хвоя
Могильная, и в накипаньи пен
Все ближе, ближе…
Mаrche funèbre…
Шопен…
Первой о присутствии отсутствующего героя, спрятанного, как за ширмой, за фигурой героя присутствующего, но мнимого, догадалась вдова Мандельштама. Не в пример товарищам из органов, Н.Я. знала день и месяц смерти мужа – 27 декабря 1938 года, помнила, разумеется, и о том, что похоронный обряд под траурный марш Шопена чисто советское изобретение. Известны ей были и воспоминания Ахматовой («Листки из дневника»), где А.А. пишет, что при знакомстве с О.Э. ее внимание задержали его ресницы: «Я познакомилась с Мандельштамом на «Башне» Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком, с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки».
Но мы, заглянув в будущее, опередили события. Вернемся же в 1933 год.
У нас нет ни одной фотографии, запечатлевшей Ахматову в год первого ареста сына и создания стихотворения «Привольем пахнет дикий мед…», зато сохранился ее литературный портрет, любительский, снятый в 1933-м на скорую руку, но на удивление выразительный: «Столовая эта (речь идет о столовой Союза писателей. – А.М.) помещалась тогда на Невском проспекте… в помещении бывшей… кондитерской Филиппова… Там было так же неказисто, как везде в то время – время карточек. Когда мы, получив по карточкам свою еду, устроились за столиком, то увидели, что к кассе подходила женщина – высокая, очень худая, в пальто осеннем сером, но укутанная в большой шарф (плед) и платок теплый шерстяной на голове. Вера (детская писательница В.В.Смирнова. – А.М.) вдруг сказала: «Это же – Анна Ахматова!..» Мы продолжали следить за ней, когда она потом в другом окне получила свой обед. Как она бережно несла его к столу! И когда она за этим столом сидела одна, мы, всмотревшись, лишний раз убедились, что это она – Ахматова! Ее глаза (их не спутаешь ни с чем) были полны такой скорби, такого глубокого горя, что становилось невыносимо тяжело на душе. От всего ее облика веяло скорбью, тяжелое впечатление чего-то покинутого, горького, заброшенного, одинокого производила вся ее фигура. И складки платков подчеркивали – скульптурно – это впечатление скорбной, одинокой фигуры».
К началу 1933 года вокруг Анны Андреевны действительно образовалась пустота. Одна за другой ушли из жизни ее ближайшие подруги – Наталья Викторовна Рыкова-Гуковская и Валентина Сергеевна Щеголева. Уехала вместе с мужем за границу, в Англию, и самая верная из заботниц – Людмила Замятина. Анна Андреевна в шутку называла ее моя скорая помощь. Замятина стремглав кидалась на помощь всякий раз, когда узнавала о недомоганиях Ахматовой. В тридцатом умерла мать и следом за ней Шилейко. В том же году застрелился Маяковский. Не ладились и отношения с Пуниным. Вокруг Николая Николаевича закрутилась хорошенькая и честолюбивая аспирантка, которая, по всем приметам, искала себе надежного мужа, и Анна Андреевна, осердясь, стала чаще уезжать в Москву. Благо теперь ей было где остановиться: Мандельштамы обосновались в столице и даже вот-вот должны были въехать в отдельную квартиру в кооперативном писательском доме в Нащокинском переулке. Летом 1933-го они приезжали в Ленинград, и Осип Эмильевич, прощаясь, сказал: имей в виду, Аннушка, мой дом – твой дом. В новом доме не было еще ни газа, ни воды, а телеграмма с приглашением на новоселье уже отправлена в Питер – лично А.А.Ахматовой. Анна Андреевна с приездом не замедлила. Той осенью Осип и прочел ей написанные еще июне в Коктебеле знаменитые антисталинские стихи. Они общеизвестны, но я их все-таки процитирую полностью:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются глазища,
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей.
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подковы кует за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.
Стихи были, как выражалась А.А., расстрельные, однако особой тревоги они у нее поначалу не вызвали – она была уверена, что никто, кроме самых близких и надежных, никогда их и не увидит, и не услышит. Куда больше заинтересовала Анну Андреевну сделанная Мандельштамом работа о Данте, ведь она и сама уже несколько лет самостоятельно изучала итальянский, чтобы читать «Божественную комедию» в подлиннике. В ноябре Ахматова вернулась в Питер, но вскоре после Нового года снова пришлось брать билеты на поезд Ленинград-Москва. Давний ее знакомец поэт Бенедикт Лифшиц[47] пришел к ней с известием о самоубийственном поведении Осипа Эмильевича, вздумавшего, тайком от жены, читать стихи про кремлевского горца малознакомым людям.
Слухи оказались верными, и, хотя никаких грозных примет, свидетельствующих, что крамольный текст дошел до ОГПУ, в феврале 1934-го, видимо, еще не было, Анна Андреевна все-таки решила с Мандельштамом серьезно поговорить. В «Листках из дневника» этот эпизод описан так: «Несмотря на то что время было сравнительно вегетарианское, тень неблагополучия и обреченности лежала на этом доме. Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили, не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: "Я к смерти готов". Вот уже 28 лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места».
Разумеется, А.А. не вдруг вспомнила, а всегда помнила, о чем они говорили с О.Э. в феврале 1934-го, и вспоминала сакраментальную фразу до конца своих дней недаром. («Между помнить и вспомнить, други, / Расстояние как от Луги / До страны атласных баут».) В том феврале Мандельштам действительно чувствовал себя обреченным. Судьба как бы предлагала поэту (на выбор) несколько вариантов гибели. Его, причем в самом ближайшем будущем, наверняка погубила бы близость к Бухарину, при содействии которого он в конце двадцатых годов сумел издать несколько книг, в том числе «Избранное» и «Шум времени». В мае 1934-го, когда Пастернак сообщил ему об аресте Мандельштама, Бухарин передал Сталину такую записку: «О Мандельштаме пишу еще и потому, что Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста Мандельштама и никто ничего не знает». В 1934-м Бухарин еще в силе, но уже отодвинут на второй план, и тень обреченности (пока краем) задевает и его.