На первый раз разномыслие, вылезшее как шило из мешка, обошлось без ссоры. И тем не менее квартирный вопрос (наложившийся, увы, на тайную недоброжелательность Лидии Корнеевны к Фаине Раневской) стал постепенно разлаживать их отношения. И к концу первого ташкентского года (осень 1942 г.) разладил настолько, что пустяковая размолвка кончилась не доброй ссорой, а злым, нехорошим разрывом. Долгим-долгим – длиною в десятилетие. Со стороны и вчуже полный разрыв дипломатических отношений выглядел необъяснимым. Видимое отсутствие причин столь сильной распри неизбежно, силою вещей привело к возникновению нескольких мифологизированных версий. Одна из самых завлекательных – миф о женском соперничестве. Дескать, Ахматова и Чуковская обе были по-женски заинтересованы одним и тем же человеком – польским графом Юзефом Чапским, которому, как утверждала Чуковская, посвящено знаменитое стихотворение Ахматовой «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…» и с которым якобы и у Лидии Корнеевны было что-то такое-этакое, иначе Чапский лет двадцать спустя не передал бы ей (с оказией, из Парижа) весьма выразительный подарок: изысканную серебряную брошь.
В недавно вышедшем сборнике стихотворений Натальи Аришиной эта версия возведена в ранг «незыблемого мифа»:
Потчевать польского графа чарджуйскою дыней,
Ропот цикад уловляя с чужого баштана.
Свет предвечерний. Волос нескрываемый иней.
Долгие проводы. Чары. Ахматовиана.
Чем это кончится? Для чужестранца – Парижем.
Брошку пришлет чаровнице. Припишет другая
сладость вниманья себе, но на общий нанижем
счет – недомолвки, не споря, не предполагая
зависти тайной к сопернице. В этом ли дело?
Брошка парижская, кажется, не уцелела.
Ломтем нетронутым в небе – чарджуйская дыня.
Хоры цикад отзвенели на лоне баштана.
За горизонтом палящая дышит пустыня.
Мифы незыблемы. Ахматовиана.
Мифы, как и все земное, незыблемыми не бывают, рано или поздно и они превращаются в руины. Но в данном конкретном случае истинной причиной разрыва Ахматовой с Лидией Корнеевной Чуковской и в самом деле был вполне реальный человек, не граф, но тоже отчасти поляк. Его жена пишет в своих воспоминаниях (к сожалению, до сих пор целиком не изданных), что музыка пришла к ее мужу «из XIX века от прадеда – виолончелиста Антона Онуфрия Шиманского. Участник первого польского восстания, он вынужден был, во избежание каторги, бежать из России во Францию, где прожил немало лет. В Париже он нашел дружескую поддержку Шопена. Шиманский был виолончелистом высокого класса и концертировал во многих столицах Европы под именем Бартолоччи».
Не отрывались от романтической прародины и потомки Шиманского – Бартолоччи. Его внучка, старшая сестра матери нашего героя, окончила Варшавскую консерваторию. Не забывал о прадеде-поляке и ее племянник. Об этом свидетельствует такой случай из его биографии. После окончания Московской консерватории он был приглашен К.С.Станиславским для участия в постановке оперы Чайковского «Евгений Онегин». Верный своей теории, Константин Сергеевич заставил молодого музыканта не только вести спектакль в качестве помощника дирижера, но и танцевать. Увидев, как стильно необученный молодой человек танцует, балетмейстер несколько удивился, на что тот, смеясь, ответил: «Так я же чуточку поляк, а они народ танцующий».
О соперничестве на сей раз и речи быть не может. О том, какую роль сыграл в жизни Анны Андреевны Ахматовой правнук знаменитого на всю Европу виолончелиста Алексей Федорович Козловский, Лидия Корнеевна не подозревала. Так, может, и не будем эту красивую легенду трогать? Может, не нужно заглядывать слишком уж глубоко под ее поверхность, отполированную до почти гламурного блеска? На мой взгляд, очень даже нужно. И не только для того, чтобы прояснить ускользающие, двоящиеся смыслы множества стихотворений Ахматовой, и тех, что доведены до издательских кондиций, и тех, что так и остались в черновиках. Нужно прежде всего потому, что история, о которой речь пойдет в следующей главе, избавила Ахматову от двух мучительных комплексов.
Мир музыки, родной, обжитой для Пастернака, Мандельштама, Цветаевой, для нее, от рожденья лишенной и музыкального слуха, и музыкальной памяти, был миром неведомым. О том, как мучило А.А. неравенство, неравенство возможностей, никто, кроме Гумилева, не знал – ни Артур Лурье, ни Оленька Судейкина, ни Пунин. Пунин только удивлялся, почему Анна угрюмо и резко отказывается выходить из дома, если им неожиданно перепадали билеты в филармонию. Да и Гумилев догадался не сразу, только тогда, в Слепневе, когда они с матерью вдруг запели. Начала Анна Ивановна, а Николай, схватив забытую Ольгой гитару, мигом подобрал аккомпанемент. Второй романс мать с сыном пели уже на два голоса. Голоса у Николая не было, но вторил он красиво и точно. Анна сжалась – такого напряженного, несчастного лица Гумилев у нее никогда не видел.
Зато ее молодой ташкентский друг – дирижер, композитор, не человек, а земное воплощение духа музыки, – понял сразу, что Анна Андреевна в музыкальном отношении – калека: слепонемоглухая. Любой другой бы на его месте отступился, он этого не сделал, ибо в придачу ко всем своим талантам был еще и прирожденным учителем. Чуда, конечно, не произошло, но бездарная ученица благодаря его урокам через два с половиной года стала слышать музыку. Не ушами – а словно бы ощупью, и запоминала тоже не слухом, а каким-то иным органом – может быть, «органом для шестого чувства».
С тех пор слово это – Музыка, никогда прежде не употреблявшееся, не исчезает из ее поэтического словаря. Больше того, в год создания стихотворения «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…» был задуман цикл «Музыка». Он, правда, остался в набросках, но один катрен проясняет главную мысль замысла:
Когда уже к неведомой отчизне
Ее рука незримая вела,
Последней страстью этой черной жизни
Божественная музыка была.
На зов Божественной музыки она и ушла:
А как музыка зазвучала,
Я очнулась – вокруг зима:
Стало ясно, что у причала
Государыня-смерть сама.
Мелодия для голоса и азийской свирели
Но почему же Лидия Корнеевна уверена, что стихотворение «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…» обращено к польскому графу? Почему даже не предполагает, что в ташкентские годы у ее великой подруги были романтические отношения с другим человеком, который к тому же, как и Юзеф Чапский, имел, пусть отдаленное, касательство к Польше? Для того чтобы найти ответ на этот закономерный вопрос, во-первых, прочитаем внимательно таинственный текст, а во-вторых, соберем по сусекам все то немногое, что известно об адресатах – и мнимом, и настоящем.
В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,
Светила нам только зловещая тьма,
Свое бормотали арыки,
И Азией пахли гвоздики.
И мы проходили сквозь город чужой,
Сквозь дымную песнь и полуночный зной, —
Одни под созвездием Змея,
Взглянуть друг на друга не смея.
То мог быть Стамбул или даже Багдад,
[59]Но, увы! не Варшава, не Ленинград, —
И горькое это несходство
Душило, как воздух сиротства.
И чудилось: рядом шагают века,
И в бубен незримая била рука,
И звуки, как тайные знаки,
Пред нами кружились во мраке.
Мы были с тобою в таинственной мгле,
Как будто бы шли по ничейной земле,
Но месяц алмазной фелукой
Вдруг выплыл над встречей-разлукой…
И если вернется та ночь и к тебе,
Будь добрым к моей запоздалой мольбе,
Пришли наяву ли, во сне ли
Мне голос азийской свирели.