Но вернемся в лето 1944-го.
Переждав август, козней которого она с юности остерегалась, в первых числах сентября Анна Андреевна перебралась-таки с набережной Жореса на Фонтанку. К той поре на ее половине с помощью Ольги Берггольц был сделан косметический ремонт и даже вставлены оконные стекла. У Пуниных столь энергичных помощников не было, и побеленная синькой с мелом комната Акумы стала как бы общесемейной. Связующим звеном и ангелом общего места была Малайка, осиротевшая дочка Ирины Николаевны. Давно мечтавшая о внуках и вообще любившая детей в возрасте гениальности – от трех до пяти, Анна Андреевна привязалась к ней и не изменила этой привязанности до конца жизни. Николай Николаевич, у которого после смерти жены и осложнившихся в войну отношений с Мартой Голубевой, тоже, кстати, овдовевшей, иссякла воля к жизни, складывающемуся порядку не сопротивлялся: тропа, мол, умнее нас. Не сопротивлялась и Анна Андреевна: поживем – увидим. Как-никак, а это была ее семья, единственный в ее нелепой и злой судьбе семейный очаг. Странный, предосудительный, с вечно засорявшимся и чадившим дымоходом, но очаг. 25 сентября 1944 года, в двадцать вторую годовщину горестного союза, в память об их первой весенней небывалой осени 1922 года она даже сделала Николаю Николаевичу такой подарок:
И как всегда бывает в дни разрыва,
К нам постучался призрак первых дней,
И ворвалась серебряная ива
Седым великолепием ветвей.
Нам, исступленным, горьким и надменным,
Не смеющим глаза поднять с земли,
Запела птица голосом блаженным
О том, как мы друг друга берегли.
В течение пятнадцати лет, когда и сила, и удача были на его стороне, Николай Николаевич старался беречь Анну Андреевну – как мог, как умел, но старался. Теперь положение изменилось. Не только сам Пунин, но и Ирина, и Малайка никак не могут оправиться от последствий блокадной дистрофии. Из четверых населенцев квартиры номер 44 Ахматова была теперь самой сильной и даже, на удивление, самой здоровой. Казалось бы, пришла пора взять на себя хотя бы часть общесемейных забот, но Анна Андреевна по-прежнему уклоняется. Больше того, той же осенью, как свидетельствует пунинский дневник, «благодаря благосклонному в то время отношению властей», выхлопотала для себя, в придачу к уже имевшейся, еще одну комнату. Ту, что до войны занимала семья Жени Смирнова, сына старой, еще с допрежних времен, прислуги Пуниных. Пунин не возражал, понимая, что, если, дай бог, вернется Лев Николаевич Гумилев, жить с ним в одной комнате Анна не сможет. И все-таки элемент горечи чувствуется даже в этой лаконичной фразе. Горечи и удивления, ибо Ахматову и впрямь ласкает власть! И она, Ноченька, Олень, Затворница, которую в годы совместной их жизни невозможно было вытащить «в люди», просто купается в омолаживающих волнах успеха! Словно царица Савская в молоке белых ослиц!
Успех и правда с каждым часом молодил Анну Андреевну. Одна из ее юных поклонниц, познакомившаяся с ней еще в 1920-м, случайно оказавшись на вечере (22 июня 1944 г.), на котором выступали блокадные и фронтовые поэты, была поражена ее теперешней внешностью: «На днях у нас в Доме писателей был устроен "Устный альманах"… Среди всех, как солнце среди звезд, выделялась Анна Андреевна. Вот кто изумительно похорошел за эти годы! Глаз не оторвать!»
Не мог оторвать глаз и Николай Николаевич, когда за полночь, открыв Анне дверь, – ключи она либо теряла, либо забывала, – помогал скинуть нищенское пальтишко. С досадой пристраивал ветхую одеву на столь же ветхую, замотанную бинтом вешалку и, мысленно оглядывая прожитую жизнь, сокрушался: красивые платья у Ан все-таки случались, туфельки тоже, а вот приличной верхней одежды никогда не было. Но еще больше пугало его это родное и чужое вместе лицо утром следующего дня – мертвое, желтое, безразличное. Если случалось заполучить кофе, Пунин прятал его в письменном столе, чтобы Ирка ненароком не извела на подружек. Если в доме был кофе, а ему не надо было спешить на работу, можно было, как встарь, по-кошачьи поцарапавшись в дверь, промяукать, шуткуя, над изголовьем: кофе в койку не желаете ли? Лицо оживало, мягчело, добрело, но это было совсем не то лицо, с каким Анна Андреевна возвращалась после своих жалких, да-да, жалких триумфов. Однако она вовсе не считала их жалкими. И тут было что-то, чего Пунин не понимал. Неудобное, как сердечная боль, чувство было чем-то сродни тому ужасу, который он испытал давно-давно, когда Анна впервые прочитала ему те непонятные стихи: «Дьявол не выдал, мне все удалось, вот и могущества тайные знаки»… С каким дьяволом и во что она играет теперь? Тогда он люто, до потери достоинства ревновал, нынче ревности не было. Он только по привычке фиксировал очевидные знаки ее якобы могущества:
Декабрь 1944: 12.12. Договор с Гослитиздатом на издание сборника стихотворений.
21.12. Введена в Правление Ленинградского отделения СП СССР.
В конце месяца. Творческий вечер в клубе ССП.
Март 1945: Медаль «За оборону Ленинграда».
Апрель 1945: Персональная, пожизненно, пенсия. 400 руб. в месяц. Это больше того, что Пунин может заработать, даже если здоровье позволит ему совместительство.
3 мая 1945. Президиум Пушкинской комиссии уведомляет А.А.Ахматову, что она избрана членом сей высокой комиссии. В этом качестве в день рождения Пушкина 6 июня 1945 года она на торжественном заседании в Пушкинском Доме.
9 мая 1945. На банкете в честь Дня Победы А.А. отводят место рядом с самим Александром Прокофьевым.
20 мая 1945. «Правда» опубликовала стихотворение А.А.Ахматовой «Победа».
А призрак прежних дней, вдруг объявившийся в лапах новогодней елки, принесенной Анне кем-то неизвестным в офицерской шинели, вместе с осыпавшейся хвоей как-то незаметно то ли забился в щель, то ли незаметно отлетел. Уже в феврале 1945-го Пунин с горечью констатирует: «Ссоримся с Аней (Акумой) по бытовым вопросам: трудный человек; я не в силах обслуживать взрослого человека как ребенка».
И все-таки до возвращения Льва Николаевича с фронта еще можно было предполагать, что призрак прежних дней, в течение этого года нет-нет да объявлявшийся в Фонтанном Доме, – не что иное, как знак того, что и Пунину, и Ахматовой вместе выживать и вместе стареть.
С возращением Льва Гумилева этот фантом напрочь исчез, и, когда в августе 1953-го на мгновение вернулся, Николая Николаевича Пунина уже не было в живых.
Катастрофа сорок шестого года
В письме из Самарканда – оно уже упоминалось в нашем повествовании – Пунин признался, что «виноват перед Левой». Его внучка, комментируя эту фразу, утверждает: вина деда состояла в том, что в 1929 году, когда Льву исполнилось семнадцать, Николай Николаевич настоял на его переезде из Бежецка в Ленинград. Дескать, затерявшись в глуши, Лев Гумилев не попал бы в поле зрения ОГПУ. Это утверждение решительно не отвечает правде жизни. Пунин вовсе не жаждал заиметь еще одного иждивенца. Он лишь уступил желанию Анны Андреевны, которая понимала, что сыну надо учиться всерьез. Уступил скрепя сердце. Сопротивление было чревато разрывом, а в 1929-м Николай Николаевич жизни без Анна не представлял. Правда, когда переезд совершился, все-таки уговорил брата, директора одной из ленинградских школ, взять Льва к себе, в выпускной класс.
Постоянно на Фонтанке Гумилев не квартировал. То уезжал в экспедицию на целое лето, то подселялся к кому-нибудь из товарищей. И все-таки основным местом его жительства был закуток с сундуком вместо кровати в коридоре пунинской квартиры. Почти через тридцать лет, по возвращении из второй каторжной «норы», в письме к любимой женщине Лев Николаевич слепнет от ярости, характеризуя отношения с жильцами квартиры номер 44: «Иру я знаю как облупленную… Мы с ней, действительно, как брат и сестра, вроде царя Петра и царевны Софьи. Я не рассказывал тебе о тех годах, которые я прожил, будучи зависим (материально и квартирно) от папаши (Пунина)… Морду надо бы набить прохвосту, а Ирка еще черствее. Она любит маму, как пьявка любит лягушку, к которой она присосалась, и заботится о ней только потому, что у мамы много денег. Помнишь, как мама болела в 49-м году? Где тогда была Ира? А меня она всегда терпеть не могла… Меня всегда отшибали к чертовой матери…»